и жених и невеста без памяти упали. Было в ее песне что-то нечеловеческое. А песня-то вся так пелась:
С той поры ее, бывало, первую на свадьбу просят: «Запой ты, Катерина, дай нам поплакать!» Так, бывало, говорят. И она без отговорки стала ходить. Бывало, рада так, что еще за день у ней глаза блестеть станут, и голос все дрожит.
На свадьбе, уж известно, вино пьют; вот и она привыкать к нему стала. А в первый раз вот как это было.
Был у нас в деревне один горемычный человек; звали его Михайла. У него жена умерла, дети умерли, обеднел он и с горя пить стал. Вот был он на свадьбе вместе с нами и слушал, как Катерина пела, и очень он плакал горько. Налил вина, подошел к ней. «Выпей, — говорит, — выпей, сердечная, — полегчает!» Она подняла глаза, посмотрела на него, а он все плачет, все просит: «Выпей!» Взяла она и выпила.
Недаром ведь говорят, что в вине горе топится, оттого-то и пьется вино, оттого-то и жаждется горемыкам. Втянулась в него Катерина… Сначала мы не замечали, а потом как-то разом глаза у всех открылись. Она, бывало, прежде напоется, а там уж и пить станет.
Я раз и говорю ей тихонько на пиру:
— Катерина, голубушка! Не пей ты много: Тут чужие люди есть — осудят тебя; лучше ты спой нам!
— Ах, вы люди безжалостные! — ответила горько. — Все вам пой да пой, — отдохнуть не дадите! Дайте отдохнуть, дайте выпить вина забывчивого!
И, бывало, уж как выпьет, не поет больше, а так, словно дремлет. Жалко и смотреть на нее.
Детей она любила. Бывало, сама придет и сидит между ними, и все будто ей жаль их. Смотрит-смотрит, и по головке погладит, другого за подбородок возьмет или за ушко.
И дети ее любили. Сказки им, бывало, сказывает, и чудно станет, глянувши на них. Дети и веселы, и боятся, ушки насторожили, слушают, жмутся к ней, а она рассказывает, рассказывает. Мы, бывало, и сами подберемся, слушаем. Случается, что она нас и не заметит, глаза горят, а речь-то, речь-то льется! Слово из души вылетает и в душу просится.
И никогда она одинаково не расскажет, бывало, никогда. Дети и говорят ей:
— Нет, нет, — кричат, — забыли, тетушка: тогда вот так рассказали (часто она все об Иване Безродном рассказывала), а теперь, видно, забыли!
— Детки! — молвит, а сама глядит своими яркими и проникающими очами. — Тот Иван Безродный умер; у меня другой народился!
Дети смеются, бывало, а нам взгрустнется по ней: в полном ли уме-разуме она?
Жила у нас в соседнем селе одна старушка дряхлая, одинокая, и была она знахарка превеликая. Вот и расскажи кто-то Катерине, какие та старушка чудеса делает, как болящие исцеляются у ней, и как все за советом к ней бегут. Катерина задумалась, а на другой день пошла к знахарке и пробыла там долго.
Приходит — барыня гневается: «Как смела без спросу уйти!» — грозит и кричит. А Катерина слушает и все о чем-то думает-думает.
И с того дня стала она такая ласковая, такая приветливая. Бывало, как одна сидит да глянет — суровая и строгая, словно осуждает кого; а чуть услыхала чей голос, увидала кого — сейчас усмехнется и глянет ласково.
И пигь бросила. Мы думаем: «Слава богу! Слава знахарке, — вылечила!»
Заболела у нас девочка. Катерина и говорит ее матери:
— Полечу я вашу дочку!
Та молчит, — боится соглашаться.
А Катерина:
— Не бойся, не бойся! Я знаю, чем ее лечить, и вылечу.
«И вдруг я ей поверила, — говорила потом та женщина, — отдала дочку, — она и вылечила. Ночи над нею просиживала вместе со мною, да еще, бывало, я истомлюсь, забудусь, а проснусь — она все не спит, все на мою дочку глядит…»
Вылечила она другого, третьего и стала уж всех лечить в деревне. И по чужим ее селам даже брали — везде она помогала.