Загремел огромный замок, клуб сырого, промозглого пара вырвался из отворяемой двери, – и мы вошли в один из «номеров» кандального отделения.
– Смирно! Встать!
Наше появление словно разбудило дремавшие кандалы.
Кандалы забренчали, залязгали, зазвенели, заговорили своим отвратительным говором.
Чувствовалось тяжело среди этого звона цепей, в полумраке кандальной тюрьмы. Я взглянул на стены. По ним тянулись какие-то широкие тени, полосы. Словно гигантский паук заткал все какой-то огромной паутиной… Словно какие-то огромные летучие мыши прицепились и висели по стенам.
Это ветви ели, развешанные по стенам для освежения воздуха.
Пахло сыростью, плесенью, испариной.
Кандальных проверяли по фамилиям.
Они проходили мимо нас звеня кандалами, а по стене двигались уродливые, огромные тени.
В одном из отделений было двое тачечников. Оба – кавказцы, прикованные за побеги.
Один из них, высокий, крепкий мужчина с открытым лицом, смелыми, вряд ли когда отражавшими страх глазами, при перекличке, громыхая цепями, провез свою тачку мимо нас.
Другой лежал в углу.
– А тот чего лежит?
Тачечник что-то проговорил слабым, прерывающимся голосом.
– Больна она! Очень шибко больна! Слаба стала! – объяснил татарин-переводчик.
Во время молитвы он поднялся и стоял, опираясь на свою тачку, охая, вздыхая, напоминая какой-то страдальческий призрак, при каждом движении звеневший цепями.
Вы не можете себе представить, какое впечатление производит человек, прикованный к тачке.
Вы смотрите на него прямо с удивлением.
– Да чего это он ее все возит?
И воочию видишь, и не верится в это наказание.
По окончании проверки кандальные пели молитвы.
Было странно слышать: в «номере» – 40–50 человек, а поет слабенький хор из 7–8. Остальные все кавказцы…
Меня удивляло, что в кандальном отделении не пели «Христос воскресе».
– Почему это? – спросил я у смотрителя.
– А забыли, вероятно!
Люди, забывшие даже про то, что теперь пасхальная неделя!..
Раскомандировка
Пятый час. Только-только еще рассвело.
Морозное утро. Иней легким белым налетом покрывает все: землю, крыши, стены тюрьмы.
Из отворенных дверей столбом валит пар. Нехотя, почесываясь, потягиваясь, выходят невыспавшиеся, не успевшие отдохнуть люди; некоторые на ходу надевают свое рванье, другие торопятся прожевать хлеб.
Не чувствуется обычной свежести и бодрости трудового, рабочего утра.
Люди становятся шеренгами; плотники – к плотникам, чернорабочие – к чернорабочим.
Надзиратели по спискам выкликают фамилии.
– Здесь!.. Есть!.. – на все тоны слышатся с разных концов двора голоса, то заспанные, то мрачные, то угрюмые.
– Мохаммед-Бек-Искандер-Али-Оглы! – запинаясь читает надзиратель. – Ишь, черт, какой длинный.
– Иди, что ли, дьявол! Малайка[3]
, тебя зовут! – толкают каторжные кавказца, за три года каторги все еще не привыкшего узнавать своего громкого «бекскаго» имени в безбожно исковерканной передаче надзирателя.Над всем этим царит кашель, хриплый, затяжной, типичный катаральный кашель.
Многих прохватывает на морозце «цыганский пот». Дрожат, еле попадают зуб на зуб.
Ждут не дождутся, когда крикнут:
– Пошел!
Еще очень недавно этот ранний час, час раскомандировки, был вместе с тем и часом возмездия.
Посредине двора ставили «кобылу», – и тут же, в присутствии всей каторги, палач наказывал провинившегося или не выполнившего накануне урока.
А каторга смотрела и… смеялась.
– Баба!.. заверещал как поросенок! Не любишь! – встречали они смехом всякий крик наказуемого.
Жестокое зрелище!
Иногда каторга «экзаменовала» своих стремившихся заслужить уважение товарищей и попасть в иваны, в герои каторги.
На «кобылу» клали особенно строптивого арестанта, клявшегося, что он ни за что «не покорится начальству».
И каторга с интересом ждала, как он будет держать себя под розгами.
Стиснув зубы, подчас до крови закусив губы, лежал он на «кобыле» и молчал.
Только дико вращавшиеся глаза да надувшиеся на шее жилы говорили, какие жестокие мучения он терпел и чего стоит это молчание перед лицом всей каторги.
– Двенадцать! Тринадцать! Четырнадцать! – мерно считал надзиратель.
– Не мажь!.. Реже!.. Крепче! – кричал раздраженный этим стоическим молчанием смотритель.
Палач бил реже, клал розгу крепче…
– Пятнадцать… Шестнадцать… – уже с большими интервалами произносил надзиратель.
Стон, невольный крик боли вырывался у несчастного.
«Срезался! Не выдержал!»
Каторга отвечала взрывом смеха.
Смотритель глядел победоносно:
– Сломал!
Иногда каторга ждала раскомандировки, просто как интересного и смешного спектакля.
– Смотрите, братцы, какие я завтра курбеты буду выкидывать, как меня драть будут. Приставление! – похвалялся какой-нибудь жиган, продувший в карты все, до казенной одежды и пайка включительно, питающийся крохами со стола каторги и за это разыгрывающий роль шута.
И каторга ждала «приставления».
Помирая от внутреннего, еле сдерживаемого смеха, смотрела она на «курбеты», которые выделывал жиган.
Многие не выдерживали, прыскали от смеха, на землю приседали от хохота: «Не могу, братцы вы мои».
А несчастный жиган старался.