— С коновалом ихним не торгуйся. Пускай берет цену, леший с ним. Лечит только пускай как следует. А то ведь он, этот Милушка…
— Там, с горы, видней будет, — сказал Федор, усаживаясь в тарантасе, и, выровняв, натянув вожжи, поднял кнут.
Вернулись из Альсяпинского Федор и Надя только на следующий день: коновал как раз был в отлучке, и пришлось его подождать.
Отводя лошадь, Федор столкнулся в улице с атаманом. Тот шел навстречу, как ощипанный, и нес насеку. Но нес ее не так, как бывало, — торжественно, впереди себя, а под мышкой, как дубину. Он шагнул, уступая дорогу, на кучу золы и свободной рукой потрогал козырек фуражки.
— Доброго здоровья, Федор Матвеич! — сказал он как ни в чем не бывало, кося выцветшими, упрятанными за нависшей сединой глазами. — А я это к тебе было… от Федюнина. К тебе он посылает.
Федор остановился, не ответив на приветствие.
— Что ж, принимай, стало быть… — атаман качнул ношей, — И деньги хуторские и печать.
— Палки этой нам не нужно, — Федор кивком головы указал на насеку, — неси ее внучатам на игрушку, а деньги… Сейчас мы с Федюниным придем туда, в правление, пригласим стариков понятых и составим акт.
Атаман вздохнул.
— Так я это… Федор Матвеич, мне как? Подождать, стало быть?
— Да-да, сейчас я… Вот отведу лошадь, — сказал Федор. И подумал: «Какие вы шелковые стали, ласковые. Тише воды, ниже травы. «Федор Матвеич», «Федор Матвеич»… Забыл уже, что вчера выкамаривал! Да и теперь, коснись дело… Ну, да мы еще посмотрим!»
Часть пятая
I
Наде последние дни нездоровилось. Не то чтобы она болела, лежала в постели. Нет. Просто за последние дни она сильно и как-то сразу изменилась: увяла и потускнела. Ни легкости движений, ни того проворства в делах, чем всегда отличалась, не стало. Бывало, безо времени никогда не видели ее в кровати, а теперь нет-нет да и приляжет с виноватой улыбкой.
Час, когда семья Парамоновых прибавится, когда в мир придет еще одно человеческое существо, со своими правами на жизнь и счастье, как и всякий из людей, — час этот теперь был уже близок, и Надя ждала его с радостью.
Впрочем, иногда в душу к ней закрадывалась и тревога. Время-то стояло уж слишком неспокойное! Новая война — и с иноземцами опять и с кадетами — не только не затихала, но, по слухам, все больше разгоралась и все ближе подступала к хутору. Сейчас ли, в такое ли тревожное время, думалось иногда Наде, обзаводиться детишками! До того ли будет и Федору и ей самой! Что ожидает их там, в завтрашнем дне? Не готовит ли им этот завтрашний день еще какие-нибудь испытания?
Но такие мысли омрачали Надю изредка и ненадолго. В душе ее прочно жила уверенность, что все это со временем обойдется, войдет в свои берега, и все будет хорошо. Откуда эта уверенность взялась у нее, она не могла сказать. Но чувствовала именно так. А все Парамоновы, вся семья, не говоря уже о Федоре, утверждали ее в этих чувствах своим повседневным обращением, приветливым и сердечным.
Крепким на корню оказался род Парамоновых: одна в хате висела у них зыбка, Настиной дочурки, Верочки, на очереди была другая. Этим обстоятельством больше всех гордился, кажется, старик, Матвей Семенович. С обеими снохами он был отечески ласков, но к Наде, после недавних событий — еще и по-особому внимателен. Даже почтителен втайне. В заботах о ней, молодой снохе, о будущем от нее внуке или внучке он доходил до смешного: всегда, бывало, сбрую и обувь чинил в хате, а теперь, боясь лишний раз стукнуть молотком в присутствии Нади, перекочевал с этим делом во двор, под навес. Помнил он, как раньше его старуха, большая охотница до птицы, не позволяла ему в хате стучать, когда в гнездах, под лавками и кроватью, сидели на яйцах наседки: чтоб не поглушить будущее птичье потомство.
— Ты, батя, прямо чудишь, — смеясь, сказала ему однажды Настя. — Гусята, что ли, тут высиживаются?
— Ну-ну, учить меня будешь! — с напускной грубоватостью отрезал старик. — Дитя вон покорми! Глазенками… ишь, ишь! Так и водит, так и водит за тобой, — Он подошел к зыбке, призывно почмокал губами, и бородатое лицо его умильно расплылось. — Эк ты, козявка… агу, агу! Деда-то скоро признавать станешь?