«Много горьких моментов», — записал Бобынин и вздохнул.
Тут вскочила Полина Ртищева по прозвищу Тигра, гонщица лютая, чёрная, как цыганка. От своей неистовости она часто падала на дистанции, но и, вся извалявшись, выигрывала.
— Довольно мы нагляделись и наслушались глупостей от Одинцова! Все ему плохи, один он хорош, жену совсем извёл и вывел из формы, она ночь проплакала. Я вам удивляюсь, Лев Николаич! Какие поруки? Что это? Его надо исключить из команды и отправить домой — у нас есть молодёжь, я считаю, высокого класса, а из него песок уже сыплется, вот он и бешенствует!
Про песок Бобынин не записал. Ещё раз вздохнул и сам встал выступать. Он был добрый человек, образцовый семьянин, сейчас ждал ребёнка от своей любимой жены, заслуженного мастера спорта Бобыниной Гликерии, и не укладывалось у него в голове, как можно зло, что копится в тебе подобно накипи, если долгие годы кипишь на соревнованиях, срывать на родном существе. Штангу потяжелей вскинь себе на холку, поприседай с ней — враз отпустит. Но с Иваном его связывала, считай, целая жизнь, он уважал Ивана.
— Я обращаюсь к тебе, Ваня, — заговорил он тонким, душевным голосом. — Ты поладь с Нелей, нехорошо её обижать. Ведь она мать твоего сына, надо с ней по-человечески. Ты должен нам всем дать крепкое слово, что этого не повторится. А с товарищ Ртищевой я не согласен. Что такое — песок сыплется? Это неправильное у тебя выражение. Ты тоже сейчас, подумай-ка, поддалась нехорошим, Поля, чувствам. Нашей команде Ваня ещё о-ё-ёй как нужен, учитывая его опыт, и мы даже гордиться должны, что в тридцать пять лет он у нас лидер.
— Может, ему премию дать, что ботинки порезал, государственное имущество? — снова высунулась Шарымова.
— Факт с ботинками я осуждаю. Но Одинцову мы все должны желать добра за то, что он сделал для нашего лыжного спорта. Кто из нас тут столько сделал? А если мы это забудем и станем его топтать, дело же, поймите, дойдёт до дисквалификации, хуже — до разжалования. А у него семья… Да разве не видно по нему, что он всё уж понял и даёт нам слово исправиться — я ведь знаю, Ваня, что внутри себя ты его даёшь, разве не так?
— Даю, — пробасил Иван. — Только прошу, чтобы в мою семейную жизнь не вмешивались. Не лезли к моей жене со своими советами. Сами разберёмся.
Нелька тихо всхлипнула. Вообще сидела тише воды ниже травы. Не то что вчера вечером.
— Кто это вмешивается в вашу личную жизнь, товарищ Одинцов? — выскочила Шарымова.
— Ты и вмешиваешься.
Не смолчал. И кому — бабе, ничтожной востроносой подпевале Тигры. «Опять намудрил, мудрец», — говаривала покойница бабушка. Как оно вышло с ботинками этими проклятыми, припомнишь-то с трудом. У Ивана последнее время то одно побаливает, то другое мозжит — ахиллы, голеностопы, два года назад оперированный мениск… Молодой был — не жаловался, а нынче нет-нет да заскулишь, старый пёс. А кому, как не ей, Нельке? Потом совестно, презираешь себя, что не сдержался. И на неё бы глаза не глядели, что ей поплакался… Но — другая утешила бы, приголубила, это тоже иногда человеку надо. В крайнем случае, мимо ушей пропусти, и за то спасибо. А она — нет, она о том, что ей товарки насвистят. Вчера вечером голову вымыл, стал причёсываться — в щётке пук волос. «Что-то я, Нелька, лезу. Лысеть, что ли, стал?» — «На чужих подушках плешь протёр». Он возразил — спокойно: «Про подушки, имей в виду, говорят, когда плешь на затылке, а у меня, видишь, с висков залысины, дура», Она опять что-то вякнула. Лишь бы её слово — последнее. Она вякнула, он гаркнул. Сумку схватил, замахнулся. Она, в чём была, за дверь — конечно, к Галке с Тигрой…
Тут и намудрил. Бритвенно острым сапожным ножиком, Который всегда при себе, даже на трассе — чтобы менять, если надо, смазку. Противное, мерзкое занятие — счищать слой мази и налипшего снега, в спешке царапать, уродовать скользящую поверхность, живую спину родных лыж. Точно собственную шкуру соскребать. С таким именно чувством и тоже отчего-то второпях — себя не помнил — он истерзал первое, что попало под руки, а оказались её лыжные ботинки.
Тем временем Костик Бобынин вёл протокол, отдельные выражения в речах непроизвольно смягчая, в своей же речи усугубляя строгость.
Гонщик Аркадий Козодой шумел, что, судя по выступлению Одинцова, он не осознал критики, не проникся, а, наоборот, хочет себя выгородить за счёт других: похоже, уважаемый Лев Николаевич поторопился брать его на поруки. Старший тренер Быстряков уверял, что Иван Фёдорович, несомненно, осознал. Лев Николаевич твердил, что нисколько не жалеет:
— Мне ли, друзья мои дорогие, не знать Ивана Одинцова? Это благородный человек, он от того, что такой крученый-верченый, сам мучается и себя казнит.
Иван слушал и не слушал, и думал о том, какими крепкими узлами связаны лыжные судьбы тех, кто сейчас в гостиничном номере — все вместе и каждая с каждой,