Читаем Ханты, или Звезда Утренней Зари полностью

Об этом много размышлял Ефим, уже став Седым. Может быть, все же преодолел. Преодолел, умерев. Преодолел, обрубив все нити, ведущие в будущее. Преодолел, чтобы ни у кого и ни в какие времена не нашлось повода для разрыва родственных связей близких ему людей всей земли. Он умер не в камере. И умер не от «сердечной недостаточности», что было причиной ухода из жизни многих людей в те годы. Он умер на свободе. После многочисленных допросов с пристрастием, очных ставок и изнурительных ночей в глухой камере его отпустили. Возможно, против него нашлось мало улик. Возможно, всех поколебала его непреклонность: того, что было, не отрицал, а чего не было — не признавал, потому что не хотел уходить из жизни с тяжким коробом лжи, хотелось до самого последнего мгновения остаться человеком. А возможно… те, кто решал его судьбу, просто увидели, что от старика будет мало проку, и поэтому открыли двери камеры на вечерней заре и сказали ему: «Иди». И он вышел из камеры и увидел небо. Увидел бледное вечернее небо своей земли в кровоподтеках зари и в синяках сгущающихся туч. Увидел рваное потрескавшееся небо. Но это было небо его земли. Это была свобода. Это была правда. Восторжествовавшая правда. Это был последний шаг по жизни. И он медленно побрел под этим небом по грязным улочкам райцентра. Шел так медленно и долго, что успел заново прожить всю свою долгую жизнь с ее горестями и радостями, успел встретиться и проститься со всеми, кого когда-либо видел на своем пути, с кем был знаком и с кем не был знаком. Ведь все это были люди… Живые в его памяти люди, без которых немыслима жизнь на земле. И он все шел, встречаясь и прощаясь с людьми. И шел до тех пор, пока не посыпались на него удары. Он закрыл лицо руками и, остановившись, выпрямился. Удары падали со всех сторон. Он принимал их молча. Не издал ни звука. Кровь перебитого пальца заливала правый глаз. А он все молчал. И стоял. И удары сверху давили его вниз. И он становился все ниже, словно его вколачивали заживо в землю, но он не падал. И удары от этого стали еще ожесточеннее. Он все молчал. И даже когда померк белый свет и все кончилось, он еще несколько мгновений стоял, не хотел падать…

Жулье забило старика поленьями… как «врага народа»…

На грязных кривых улочках райцентра.

На другое утро его опознали без труда: лицо он сохранил человеческим…

Об участи деда Петра узнали люди всей Реки, от устья до самого верховья.

Время…

Времена…

И эта весть медленно, ночуя у дымных костров, пробираясь по заросшим травой волокам-перетаскам, налегая на кремневое весло на яростном стрежне, по нескольку дней задерживаясь в селениях рыбаков и охотников, поднималась вверх по Реке. И наконец добралась до тех, для кого главным образом предназначалась. И Ефим отчетливо увидел этот последний душераздирающий миг в жизни деда. Может быть, в это мгновение его волосы тронула седина.

Видно, перегоревший пепел седины оставила и сестричка Карпьянэ. Она, вырастив братьев, вышла замуж за охотника отдаленной Реки и уехала. И ушла…

Может быть, седина пришла к нему позже, в тот год, когда брат Николай, выехавший погостить к родственникам своей жены в соседнюю Реку, скоропостижно скончался там от какой-то неведомой болезни, осиротив девочку и мальчика.

Отец, не пережив смерти близких, перебрался на родовое кладбище.

Каждый уходивший родственник оставлял на голове Ефима горькую отметину. И эта отметина напоминала, что судьбой предопределена ему, быть может, самая тяжкая участь человека на земле — жить за всех, кто не дожил до положенного срока, кто оставил на этом свете много непрожитых дней. И оттого, возможно, не сумела раздавить его черная гробовина танка на фронте в сорок четвертом году. Ему нужно было жить за всех преждевременно ушедших людей.

Уходили родственники, уходили люди…

Седела голова Ефима, и стали звать его Седой…

Ни у кого по всей реке не было такой огромной белой головы…

«Одна голова Седого осталась, — говорили люди, подразумевая эту ветвь медвежьего рода. — Все ушли в потусторонний мир».

«Один череп моей головы остался», — соглашался Седой и вздыхал.

Дома бывал он редко, все почту возил — все время в пути. Легче было среди людей. И постоянное движение, словно порыв ветра в летний зной, приносило необъяснимое облегчение. Дорога всегда влекла куда-то вперед, в неведомое. Да и к чему дом, если там никого нет. Некому поддерживать огонь в очаге.

«Когда же ты жениться надумаешь? — спрашивали люди. — По всей реке столько невест! Сватов можно засылать, куда душа пожелает». — «К чему жена, коль меня дома не бывает», — отшучивался Седой.

Но молва поведала, что он любит возить на своем обласке хорошеньких попутчиц-пассажирок. В таких поездках ночь застает их почему-то не возле рыбацких становий и селений, а далеко от них, утверждала молва. По этой причине вроде бы и обзаводиться семьей не спешил.

«Седой знает дело!» — говорили злые языки, намекая на его попутчиц.

«А кто не любит их, хорошеньких попутчиц?! — оправдывали его другие. — Найдите таких!..»

Но таких, однако, не находилось.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже