— Чувствуешь, какой у него строгий и чистый запах? — спрашивает она.
На другом видном месте в будуаре Зинаиды Павловны — постель. Шикарное ложе с никелированными шарами на спинках. Каждый шарик подхвачен снизу розовым бантом. Постель застлана белоснежным кружевом и усеяна бесчисленным множеством вышитых подушечек. Вверху, на стене, два фото: Зинаида Павловна в молодости (опершись пухлым локотком на балюстраду) и бравый военный в красноармейском шлеме — первый муж.
Тепло, светло, а главное, на столе — как до войны! — печенье, варенье, сливочное масло… Откуда? Тогда я этим вопросом не задавалась, и благоговейно глотала угощение. Может, завтра позовут опять?
Но «опять» зовут только маму. Она берет вышиванье и уходит в будуар на весь вечер.
— А ты посиди, посиди у себя, деточка, — говорит мне Зинаида Павловна, загородив своим полным телом, облаченным в японский халат, дверь.
Врата рая захлопываются перед самым моим носом. Я слышу, как звякают ложки — чай готовят! — смех…
Глубоко оскорбленная, я залезаю в свой угол. А мама-то тоже хороша!
Совсем нет дела до единственной дочери. Сидит, небось, ест сладкий сухарик.
А я тут пропадай с голодухи. Правда, она отдает мне свой ужин, это я знаю, но все равно…
Зинаиду Павловну я невзлюбила тогда же, а на маму долгое время таила обиду. И только после войны, вспоминая, как за обе щеки уплетала мамин паек, я кое-что начала понимать. За возможность сунуть мне лишний кусок моя гордая мама расплачивалась втридорога… А чудесные наволочки и скатерти, вышитые ею, до сих пор украшают будуар Зинаиды Павловны.
Барахолка
На мостовой, покрытой толстой, как перина, наледью, — скопище людей.
Все переминаются с ноги на ногу, топчутся, кружатся на одном месте. Движения эти неуклюжи и неповоротливы, народ нацепил на себя что только можно шерстяного и теплого. Масса куда-то постоянно перемещается, словно течет медленная сумеречная река. Исток ее в конце нашей улицы, а дальше она разливается по рукавам переулков и подворотен. Это Кузнечный рынок, барахолка.
С барахолкой связаны все блокадные годы. Нет, не в смысле товарообмена — нам нечего было продать, а тем более не на что было купить. Туда ходили, чтобы побыть в людской гуще, потолкаться, поглазеть, почувствовать общность беды и общность усилий, преодолеть ее, выжить. Меня часто брал на барахолку папа.
Впрочем, хорошего там, конечно, было мало.
…Пожилая дама в чернобурке держит в охапке, как ребенка, громоздкие бронзовые часы с купидонами. «Кто купит сейчас такие?» — думаю я. Дама и сама, видимо, это понимает. Она сконфуженно поглядывает по сторонам и нередка вопросительно взывает:
— Часы не купите? Пятьдесят граммов хлеба…
Рядом идет сговор.
— Два кило!
— Не обманете?
— Да вы что?!
— Ну пошли. Значит, так, рояль, шкаф орехового дерева, два кресла.
Пишущая машинка… Я тут, неподалеку. И саночки свои дам…
Я разеваю рот. Целых два кило! Чего? Хлеба, пшена? Есть же у некоторых!
У «некоторых» действительно есть. И таких, в общем, немало. Мне тут же приходит на ум Зинаида Павловна. «Некоторыми» и держится коммерция. Торг идет лишь на такой основе: ты мне хлеб, я тебе — все что угодно. Продаются велосипеды, меха, детские коляски, отрезы материи, гаечные ключи, аквариумы, вязаночки дров, антикварный фарфор, фотоаппараты, щипцы для сахара, бланки похвальных грамот, золотые брошки, коньки… Из всего этого только дрова представляют реальную ценность. Остальное — ничто. Хлеба! Хлеба!
Вот продвигается баба в косматом пуховом платке. В узелке, который она несет, явственно проглядываются очертания хлебной буханки.
— Продавщица, наверное… — шелестит ей вслед.
К бабе бегут со всех сторон, суют ей в лицо кофты, босоножки, какой-то микроскоп… Но она, делая вид, что никого не замечает, упрямо таранит толпу.
— У, зараза…
Худой очкастый старик в каракулевой шапке пирожком устало прислонился к промерзшей стене. Перед ним, на чистой тряпочке — стопка томов в тисненных переплетах. Папа устремляется к этой стопке, жадно перелистывает книги — редчайшие старинные издания! Находка для знатока.
— Что просите за них?
— Сто пятьдесят граммов хлеба.
Мы поспешно отходим — хлеба у нас нет…
Папа крепко держит меня за руку и, чтобы развеселиться, громко кричит:
— Продается девочка! Кому девочка? Шалунья, озорница, недорого возьму…
— Папа!!! Ну, папа! Перестань.
— Кому девочка?…
— Па-а-па!
Отцовские шуточки кажутся мне совершенно неуместными. Мне стыдно за папу, который этого не чувствует. И… немножко страшно. Я, конечно, понимаю, что меня разыгрывают. Ну, а вдруг кто-нибудь меня заприметит?