Дина являлась в палатку вся измочаленная. Будто ее катали и валяли. Будто она проституткой работала, а не уборщицей. Я жалел ее. Иногда – желал. Это была моя женщина. Для всех вокруг – моя жена. Мы немного, совсем чуть-чуть, подкопили денег и сняли себе смешную комнатенку на окраине приморского городка. Крохотную, как консервная банка. А мы – две рыбки, нас хорошо прожарили, но не успели засолить: не смогли.
Желал все меньше и реже, жалел – все больше. Динина красота поблекла, она сильно исхудала, стала кожа да кости. Из маркета она приносила большие бумажные пакеты, доверху полные едой; но сама эту еду не ела. Сидела и глядела, как я ее поедаю. Рукою щеку подопрет и глядит, пригорюнившись. Как русская баба. Я ей подмигиваю: что не ешь? Вкусно же! Трепанги, маслины, сыр с плесенью, итальянская паста! Она машет головой. "Нет, есть ти, ти есть, а я голодай, я нет хотель. Нет хотель". Я заподозрил, что она больна. Чем? На врача у нас денег не было. Еле на нашу каморку хватало. И на жрачку.
Я шептал себе: молодая девчонка, все заживет, как на собаке. Потом Дину увидал наш старик сосед. Он доктор оказался, рентгенолог, правда, в прошлом. Зазвал нас обоих к себе. За ширмой осмотрел Дину. Говорил долго и страстно, я ни шута не понял. Тогда он записал все, что говорил, на большом листе бумаги, крупными буквами. И повторял по-английски: "Транслейт, транслейт!" Мы потом перевели, нашли русского нищего, у входа в цирк шапито. Он по-русски матерился, я к нему бросился обрадованно, как к брату родному. Он прочитал нам каракули доктора. Там черным по белому стояло: РАК ГРУДИ ОПЕРАЦИЯ СРОЧНАЯ ТОГДА ВЫЖИВЕТ И ПОПРАВИТСЯ ЕСЛИ ПРОМЕДЛИТЬ БУДЕТ ПОЗДНО. "Это вот у нее рак груди?" – ткнул бродяжка в Дину пальцем. Она глядела грустно, непонимающе. У нее, кивнул я, спасибо, брат.
И я дал ему последнюю монету из всех наших последних монет; больше до самого жалованья у нас денег не было.
Но зато дома, в шкафу, были и паста, и рис, и оливковое масло, и томатный соус, и сахар, и соль, и мука. Дина отменно пекла лепешки. Она напекла гору лепешек и отварила пасты, мы залили все это томатным соусом, как кровью, сидели и смотрели друг на друга. Она тихо спросила: "Я умирать, да?" – "Нет", – сказал я твердо. Над столом нашел ее руки и сжал крепко. Динин мизинец вымазался в соусе. Я взял ее руку и слизал, как пес, соус с ее руки. А потом поцеловал ее ладонь.
А потом, батя, мы отправились в Марсель. Этот старик сосед сказал нам: Франция, Марсель, там отличные врачи, они бесплатно делают операции беженцам, многих уже прооперировали. Италия, тоже хорошие врачи, но надо много евро, много! Целый мешок! Он показал руками, какой величины должен быть мешок с деньгами. Я уже слегка понимал по-итальянски. Где это, Франция, спросил я рентгенолога, в какую ехать сторону? Старик махнул рукой на запад. Там как раз солнце садилось. Я все понял, куда.
Мы работали еще месяц и накопили на билеты до Марселя. Не помню, как мы ехали. Нет, немного помню. Переполненный автобус. Едет очень много негров и мулатов. Бабы с детьми. Дети пищат, крякают, квохчут. Бабы кормят их грудью. Зверинец. Я открыл окно, туда втекал снаружи жаркий воздух. Как в такой жаре живут люди? Но я же жил. И все жили. Дина откинулась на сиденье, бледная как простыня. Я боялся на нее поглядеть. Она обмотала себе голову этим их восточным огромным платком. Негритянки на нее косились. У негритянки, что сидела ближе к нам, на башке был точно такой же необъятный платок. Черная женщина смотрела на Дину и печально качала головой.
Автобус долго ехал по берегу моря, по желтым дырявым камням, а великанский прибой бешено бил в скалы, и пена разворачивалась ослепительным веером, брызги долетали до оконных стекол автобуса. Море страшно бушевало. Солнце, а ветер яростный. И волны до небес. Шум стоял даже в салоне! Дети веселились, прилипали к окнам. Я пытался напоить Дину автобусным кофе, из автомата. Она мотала головой: не надо. Я один хлебал этот кофе, обжигал рот. Марсель вывернулся из-за поворота внезапно, и у меня было чувство, что мы с ходу въехали в мертвый муравейник или в гигантский термитник: изъеденные ветрами и дождями стены, белые, желтые, золотистые, серые; дыры насквозь вместо окон; на дверях тяжелые медные ручки в виде лошадиных подков, львиных и бараньих голов; и эти руины тихо, неслышно осыпаются под напором ветра, золотая пыль сыплется наземь, летит по ветру, ее развеивает ветер, пыль становится пыльцой, а все эти древние камни вот-вот взлетят, как чудовищные бабочки. Как в жаре сохраняется древность! Я это там, на юге, понял. Снега погребают все людское навек. А на солнце изделия человека сохраняются; они только высыхают, как рыба на леске, подвяливаются, лежат на солнце, как под лампой в музее, и все на них смотрят, и все им дивятся. А потом, когда надоедят, – их взрывают.
Бать, человек уже перебил кучу своих драгоценностей. И еще перебьет и повзрывает.
Так он, человечек, сам у себя крадет свои былые времена.
А чтобы новое построить! Чтобы забыть то, что было!