Нет, конечно, их звали по-другому, и матери у них были разные, и то только у двух, у третьей никакой матери не было, и никого родных не было, ее привезли из детского дома, запущенная лейкемия, обнаружили слишком поздно. В жизни если что слишком, так это слишком – уже рядом со смертью стоит.
– Ну, как вы тут, родные мои?
"Родные мои. Да, я все правильно говорю".
В ответ – молчание.
Им уже трудно говорить. Они, все трое, уже слишком слабы.
И слишком хорошо знают: все – поздно.
Заряна встала посреди детской палаты и вертела головой, оглядывала детей.
"Господи, какие маленькие. Пять лет, семь и восемь. И таких ангелочков Ты берешь к Себе! Зачем? Разве тебе не хватает Твоих старых ангелов, над бездной Твоей?"
Девочки молча, мрачно созерцали ее; так равнодушно смотрят плохой фильм, скучный телевизор или тасуют равнодушные, сальные, слепые карты.
Одна разлепила губы, вытолкнула из себя с трудом:
– Я уже умираю.
– Нет. – Заряна тяжело шагнула к ее койке. – Ты еще не умираешь. Если ты еще дышишь, еще говоришь – ты живешь. И ты… еще… чувствуешь. Ирочка, Иришенька. – Она поправила на девочке одеяло. – Хочешь поесть? К нам на кухню сегодня привезли настоящую красную рыбу. Форель. Малосольную!
– Форель не хочу, – шелестел голос, – она живая… и плавает… а ее – выловили… и убили…
– Хорошо… хочешь ананас? Резаный, спелый, его жевать легко! Тает во рту!
– Тетя Заряна, – раздался голос с другой кровати, – а Бог в раю тоже ест ананасы? Мне мама сказала – амвросию и нектар! А что, Бог разве тоже голодает, как люди? Он же не человек!
Надо было так ответить, чтобы раз и навсегда все стало им ясно.
– Он – человек, – трудно, тяжело сказала Заряна.
– Как это человек?! – Малышка забила худыми кулачками по одеялу. – Нет! не человек! не человек!
Надо было соглашаться. Та, ближе к окну, старшая здесь, уже плакала, хлюпала носом.
– Хорошо. Да. Не человек. Это я нарочно, для веселья придумала. В виде человека Он иногда приходит к людям.
– И ко мне придет? – плача, еле выговорила старшая.
Заряна наклонила голову. Белая врачебная шапочка сползла ей на лоб.
– Если будешь правильно умирать, – сглотнула горькую слюну, – то и к тебе.
– Подойдите ко мне! пожалуйста…
Заряна подошла, еле перетащила ближе к койке свое необхватное тело.
Смотрела на старшую; хотела радостно, а получалось – слезно.
Старшая девочка, с лейкемией, безволосая голова повязана белым платком, и завязан на шее узлом, так старухи ходят в церковь по праздникам, глазами, тоже всклень налитыми слезами, пытая и спрашивая глазами о чем-то самом важном, и надо успеть спросить, допытаться, через все рыданья и слезы, как через тюремную решетку, тоскливо смотрела на нее.
– А вы… вы мне скажете, когда у меня наступит последний день?
Заряна опешила.
А надо быть готовым к таким вопросам. Всегда.
"Отвечай первое, что в голову придет. Не молчи!".
– Скажу.
– А вы откуда узнаете, когда он придет?
– Я… я-то знаю. Я… у меня…
Она хотела сказать: у меня много таких, как ты, больных тут умирало, – но поняла: скажи она так, и девочка отвернется к стене, откажется есть и просто умрет от горя, – и надо было выкручиваться, она, дрожа, вылепляла помертвелыми, холодными губами:
– У меня вот такая же девочка, доченька… как ты… умерла… и я… я знаю.
"Боже! Что я мелю! Я же вру напропалую! Я же гадина, Господи!"
У нее никогда не было никакой дочери. И никакого мужа.
У нее была только злая мать, и она исчезла.
Старшая девочка широко открыла глаза, и слезы живо выкатились из глаз, потекли по иззелена-бледным щекам и затекли под платок.
– Правда? Ваша дочка? Она тоже умерла?
– Да, тоже. Тоже.
– А от чего?
– От… от того же, от чего и ты теперь умираешь.
– А сколько ей было лет?
– Столько же, сколько и тебе… сейчас.
"Господи! Прости меня! Это же святая ложь! Ложь во спасение!"
Девочка глубоко и тяжело вздохнула.
Заряна видела: она перевела дух.
"Все хорошо, Господи, все же хорошо… помоги ей… прошу Тебя…"
– И как она умирала? Ей не было страшно?
– Было. Еще как страшно. Но я была рядом с ней. Вот как сейчас с тобой.
Она подошла к изголовью девочки и протянула руку. Девочка схватила ее руку. Платок у нее под горлом развязался. Сползал на подушку. Голая голова тихо мерцала перегоревшей, мутного стекла, мертвой лампой. Девочка катала голову по подушке. Старалась крепко сжать руку Заряны, а сил не было.
– Но вы ведь сейчас уйдете?
– Да. Уйду.
– Значит, сегодня еще не последний день?
– Нет. Не последний.
– А когда – последний?
– Скоро.
Тут она не могла ей соврать.
Платок белым снегом раскинулся по подушке, и голая голова ребенка лежала на снегу и каталась по снегу, и взблескивали последними слезами глаза, завтра она уже не сможет плакать, и говорить не сможет, она сможет только ловить воздух ртом и часто, отчаянно дышать верхушками легких, и никакие капельницы не помогут, никакие внутривенные вливания, они просто продлят ей муки, не жизнь. Где же эта вожделенная сладкая смерть? Нежная, чистая, праздничная, как награда за все страдания? Где тот последний целебный укол, и какой врач его делает, отправляя бессмысленного мученика на тот свет, солнечный и счастливый?