Действительно, мало напоминает прекрасную мечту Алексея Алексеевича воскрешенная Калиостро Прасковья Павловна Тулупова; возвышенный идеал Федяшева принял вид суррогата. И этот главный итог фантастической повести с легкостью проецировался на происходившее в тот момент с Россией, живую душу которой также пытались подменить суррогатом различного рода материализованных политических идей, по Калиостро совершенно непригодным к жизни. О «материализации идей», главной задаче наступающего века, читает Смоковников Кате в статье Акундина о Михаиле Бакунине: «Даже не в образе мыслей и не в преданности до конца своему делу обаяние этого человека (...) а в том пафосе претворенных в реальную жизнь идей, которым было проникнуто каждое его движение (...) Материализация идей – вот задача наступающего века. Не извлечение их из-под груды фактов, подчиненных слепой инерции жизни, не увод их в идеальный мир, а процесс обратный: завоевание физического мира миром идей. Реальность – груда горючего, идеи – искры. Эти два мира, разъединенные и враждебные, должны слиться в пламени мирового переворота...» (Наст. изд. С. 57–58).
Но обратимся вновь к толстовской повести о Калиостро, вернее к ее ранней редакции, впоследствии переработанной автором. Одним из существенных моментов правки стало исключение нескольких слов из реплик Машеньки, спутницы Калиостро, которая в конечном итоге и подарила главному герою счастье настоящей любви: «Вы не знаете – [какой грех], какой ужас ваша мечта... (...) В такое утро – [грех, грех] нельзя, нельзя мечтать о том, чего быть не может»[327]
. Ее интуитивная догадка о греховности мечты Алексея Алексеевича получает логическое завершение в размышлениях самого Федяшева, осознавшего наконец, что его горячечное воображение создало «не Богом порожденное существо», а «человекоподобную машину»: «Сам, сам накликал, – бормотал он, – вызвал из небытия мечту, плод бессонной ночи... Гнусным чародейством построил ей тело»[328]. Как представляется, вместе со своими героями автор отстаивал здесь изначальный Божественный смысл мироздания, вмешательство человека в который чревато непредсказуемыми последствиями. И именно в этой позиции писателя, на наш взгляд, нужно искать истоки отношения Толстого к искусству начала XX в., одним из представителей которого выступает в романе «Хождение по мукам» символист Алексей Алексеевич Бессонов, воспринятый многими современниками писателя, прежде всего, как карикатура, пародия на Александра Блока.Характеризуя символизм как направление нового искусства, Н.А. Бердяев писал: «Символизм С. Маллармэ, Метерлинка, Ибсена, у нас В. Иванова и А. Белого и др. вносит в мир новые ценности, новую красоту, это уже не символизм Гете, не символизм прежних великих творцов. В новом символизме до конца доходит и великое творческое напряжение человеческого духа, и творческая трагедия, и болезнь духа. Новый человек рвется в творческом порыве за пределы искусства, устанавливаемые этим миром. Символисты отказываются от всякого приспособления к этому миру, от всякого послушания канонам этого мира, жертвуют благами устроения в этом мире, ниспосылаемыми в награду за приспособление и послушание. Судьба символистов, предтеч новой жизни в творчестве, жертвенна и трагична. Символизм Гете был все еще каноническим, приспособленным, послушным закону мира. Даже символизм Данте был послушен миру средневековому. Новый символизм отталкивается от всех берегов, ищет небывалого и неведомого. Новый символизм ищет последнего, конечного, предельного, выходит за пределы среднего, устроенного канонического пути. В новом символизме творчество перерастает себя, творчество рвется не к ценностям культуры, а к новому бытию»[329]
. Толстому, который, безусловно, был послушен «закону мира», всегда старался жить с ним в унисон, сама теургическая претензия символистов на сотворение «нового бытия» должна была казаться кощунственной. Тем более сам он стал свидетелем воцарения новой действительности, призванной, в том числе, и чародействующими заклинаниями представителей различных направлений современного искусства[330].