На Страстной сестры говели у Николы на Курьих Ножках, что на Ржевском[92]
. Екатерина Дмитриевна возила святить лазаретские пасхи и разговлялась вместе с Дашей в лазарете. У Николая Ивановича было в эту ночь экстренное заседание, и он заехал за сестрами в третьем часу ночи на автомобиле. Екатерина Дмитриевна сказала, что они с Дашей спать не хотят, а просят везти их кататься. Это было нелепо, но шоферу дали стакан коньяку и поехали на Ходынское поле[93]. Было чуть-чуть морозно, – холодило щеки. Небо – безоблачно, в редких, ясных звездах. Под колесами хрустел ледок. Катя и Даша, обе в белых платочках и серых шубках, тесно прижались друг к другу в глубоком сиденье автомобиля. Николай Иванович, сидевший с шофером, оглядывался на них, – обе были темнобровые, темноглазые, беленькие.– Ей-богу, не знаю – какая из вас моя жена, – говорил он тихо. И кто-то из них ответил:
– Не угадаешь, – и обе засмеялись.
Над огромным, смутным полем начинало чуть у краев зеленеть небо, и вдалеке проступали темные очертания Серебряного Бора.
Даша сказала тихо:
– Катюша, любить очень хочется. – Екатерина Дмитриевна сжала ей руку, глаза ее были полны слез. Над лесом, в зеленоватой влаге рассвета, сияла большая звезда, переливаясь, точно дыша.
– Я и забыл сказать, Катюша, – проговорил Николай Иванович, поворачиваясь на сиденье всем телом, – только что приехал наш уполномоченный – Чумаков, рассказывает, что в Галиции, оказывается, положение очень серьезное[94]
. Немцы лупят нас таким ураганным огнем, что натло уничтожают целые полки. А у нас снарядов, изволите ли видеть, не хватает... Черт знает что такое!..Катя не ответила, только подняла глаза к звездам, Даша прижалась лицом к ее плечу. Николай Иванович чертыхнулся еще раз и велел шоферу поворачивать домой.
На третий день праздников Екатерина Дмитриевна почувствовала себя плохо, не пошла на дежурство и слегла. У нее оказалось воспаление легких, – должно быть, простудилась на сквозняках.
XX
– Такие у нас дела – сказать страшно.
– Будет тебе на огонь-то пучиться, иди спать.
– Такие дела... Эх, братцы мои, пропадает Россия!
У глиняной стены сарая, крытого высокой, как омет, соломенной крышей, у тлеющего костра сидели трое солдат. Один развесил на колышках сушить портянки, поглядывал, чтобы не задымились, другой подшивал заплату на портки, осторожно тянул нить; третий, сидя на земле, подобрав ноги и засунув глубоко руки в карманы шинели, рябой и носатый, с черной, редкой бородкой, глядел на огонь запавшими, сумасшедшими глазами.
– Все продано, вот какие дела, – говорил он негромко. – Чуть наши перевесь начинают брать – сейчас приказ – отойти. Только и знаем, что жидов на сучках вешать, а измена, гляди, на самом верху гнездится.
– Так надоела мне эта война, ни в одной газете не опишут, – сказал солдат, сушивший портянки, и осторожно положил хворостинку на угли. – Пошли наступать, отступили, опять наступление, ах, пропасти на них нет! – и тем же порядком опять возвращаемся на свое место. Безрезультатно, – выговорил он с удовольствием. – Одно, – всю окрестность дерьмом завалили. В окружности все бабы брюхатые ходят. С души воротит.
– Давеча ко мне подходит поручик Жадов, – с усмешкой, не поднимая головы, проговорил солдат, штопавший штаны, – ну, хорошо. Со скуки, что ли, черти ему покоя не дают. Начинает придираться. Отчего дыра на портках? Да как стоишь? Я молчу. И кончился наш разговор очень просто, – раз меня в зубы.
Солдат, сушивший портянки, ответил:
– Ружьев нет, стрелять нечем. На нашей батарее снарядов – семь штук на орудие. Таким образом, у них одно остается – по зубам щелкать нашего брата...
Штопавший штаны с удивлением взглянул на него, покачал головой, – ну, ну! Черный, страшноглазый солдат сказал:
– Весь народ подняли, берут теперь до сорока трех лет. С такой бы силой свет можно пройти. Разве мы отказываемся? Только уж и ты свое исполняй, – мы свое исполним.
Штопавший штаны кивнул, – верно.