Читаем Храм Луны полностью

Мало-помалу я начинал постигать другого Эффинга. Не стану преувеличивать и называть этого Эффинга сентиментальным, но временами он был очень близок именно к такому настроению. Поначалу я был склонен принимать такое поведение как розыгрыш, как очередную попытку вывести меня из равновесия, но тогда пришлось бы предположить, что Эффинг заранее продумывал, когда выказать свою сердечность, а в действительности оказывалось, что она проявлялась спонтанно, всегда в ответ на какую-нибудь деталь конкретного события или разговора. Если человечный Эффинг был настоящим, то почему он все-таки так редко бывал таким? Была ли это маска или на самом деле его настоящая суть? Я так ничего определенного для себя и не уяснил, кроме, пожалуй, одного: нельзя исключить ни того, ни другого. В Эффинге уживались оба качества: он был тираном, но в то же время в нем жило и что-то доброе, вызывающее уважение. Это «что-то» не давало мне возненавидеть его окончательно. Я не мог отключиться от мыслей о нем: мое отношение к нему все время менялось, — и поэтому я думал о нем почти постоянно. Я увидел в нем человека, страдающего от мучительных воспоминаний, старающегося подавить какую-то скрытую душевную боль.

Впервые я увидел Эффинга не в своей обычной роли за обедом на второй день своего пребывания у него. Миссис Юм расспрашивала меня о моем детстве, и среди прочего я рассказал и о том, как маму задавил автобус. Эффинг, до этого не прислушивавшийся к разговору, вдруг положил вилку и повернул голову в мою сторону. Сердечно и сочувственно (я и не предполагал, что он может так говорить) он сказал:

— Какой ужас. Действительно ужас. — И в его тоне не было ни намека на притворство.

— Да, — сказал я, — это меня так потрясло. Мне тогда было всего одиннадцать, и без мамы я очень долго чувствовал себя одиноким. Если уж говорить начистоту, мне до сих пор ее не хватает.

Миссис Юм покачала головой, и я заметил, что на глазах у нее навернулись слезы сочувствия. Помолчав немного, Эффинг сказал:

— Машины — это зло. Если мы не одумаемся, они передавят нас всех. То же самое произошло с моим русским другом два месяца назад. В одно прекрасное утро он вышел на улицу за газетой, сошел с тротуара, чтобы перейти Бродвей, и его задавил какой-то чертов «форд». Водитель несся сломя голову, даже не затормозил. Если бы не этот идиот, Павел сидел бы сейчас там, где сидишь ты, Фогг, и ел бы то же, что и ты. А вместо этого он лежит где-то на занюханном кладбище в Бруклине на шесть футов под землей.

— Его звали Павел, — вмешалась миссис Юм. — Он начал работать у мистера Томаса еще в тридцатые годы, в Париже.

— Его фамилия тогда была Шуманский, а когда мы приехали в Америку в тридцать девятом, он сократил ее: Шум. Павел Шум.

— Теперь понятно, почему в моей комнате так много книг на русском, — сказал я.

— На русском, на французском, на немецком, — подхватил Эффинг. — Павел свободно говорил на шести или семи языках. Это был человек науки, ученый от природы. Когда мы познакомились в тридцать втором году, он работал посудомойщиком в одном парижском ресторане и жил в комнате для прислуги не седьмом этаже без водопровода и отопления. Павел был из «белых», которые во время гражданской войны в России перебрались в Париж. Они лишились всего, что имели. Я взял его к себе, а он в благодарность стал помогать мне. И так было тридцать семь лет, Фогг, и я сожалею о том, что не умер раньше него. Он был моим единственным верным другом.

Тут вдруг губы старика задрожали, как будто он вот-вот заплачет. И несмотря на все унизительные насмешки, которых я от него наслышался предостаточно, мне стало его жалко.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже