Во время наших прогулок было нелегко поддерживать долгие разговоры. Мы смотрели в одну сторону, причем моя голова немного возвышалась над Эффингом, и его слова часто не долетали до моих ушей. Приходилось наклоняться, чтобы расслышать его, а поскольку он не любил, когда мы останавливались или замедляли темп, то придерживал свои высказывания, пока мы не притормозим на углу и не остановимся у перехода. Если он не требовал от меня описаний, то ограничивался короткими замечаниями и вопросами. Какая это улица? Который час? Мне холодно. Бывали дни, когда он за всю прогулку едва ли произносил хоть слово, — лишь мурлыкал что-то себе под нос, блаженно забывшись, откинувшись на спинку кресла, подставив лицо солнечным лучам и свежему воздуху. Когда же мне удавалось везти коляску плавно, он постепенно умолкал, убаюканный мягким шорохом колес.
В конце марта и начале апреля мы стали выезжать на более продолжительные и дальние прогулки, проходили весь Бродвей и дальше, до соседних районов. Становилось все теплее, но Эффинг кутался по-прежнему и даже в самые чудесные дня отказывался высунуть нос на улицу, не облачившись в шубу и не обернув ноги пледом. Это желание спрятаться под грудой одежды, якобы из-за любви к теплу, было удивительно острым: он словно боялся, что если не укроется как следует, то его будет видно насквозь. Пока ему было тепло, он с удовольствием дышал воздухом, и ничто так не поднимало ему настроение, как хороший сильный ветер. Когда ветер дул ему в лицо, Эффинг обыкновенно смеялся, начинал с удовольствием ругаться и громко требовал рассказывать обо всем, во что энергично тыкал тростью. Даже зимой особенно любимым его местом был Риверсайд-парк, и он часами сидел там в тишине, причем никогда не засыпал — как я поначалу думал, — а просто слушал, стараясь понять, что происходит вокруг: как шуршат в кустах белки и птицы, как шепчется ветер в ветвях деревьев, как с магистрали доносится далекий шум.
Я стал носить с собой в парк справочник о местной флоре и фауне, чтобы заглядывать туда и называть старику кустарники и цветы, если он меня спрашивал. Так я научился распознавать десятки растений по форме листьев и делал это с интересом и любопытством, коего у меня до того к ботанике не наблюдалось. Однажды, когда Эффинг был в особенно благодушном настроении, я спросил, почему он не живет за городом. Видимо, это было еще в первые месяцы нашего знакомства — в ноябре или в начале декабря, — и я еще не боялся задавать ему вопросы. Ведь в парке ему так приятно, заметил я, и жалко, что он не может переехать за город и бывать на природе все время. Он долго не отвечал, так долго, что я засомневался, слышал ли он мой вопрос. «Я уже пожил там, — произнес он наконец, — я пожил там, и теперь все это во мне. Совершенно один, в центре пустоты, жил среди нетронутой природы — месяцы, месяцы и месяцы… Целую жизнь. Если ты хоть раз так поживешь, молодой человек, никогда этого не забудешь. Мне никуда не надо переезжать. Стоит мне вспомнить то время — и я возвращаюсь в него. Именно там я сейчас и живу все время — в центре пустоты».
В середине декабря Эффинг неожиданно потерял интерес к книгам о путешествиях. Мы к тому времени прочли чуть ли не дюжину таких книг и прорабатывали «Путешествие по каньону» Фредерика С. Делленбо (повествование о второй экспедиции Пауэлла по реке Колорадо), как вдруг он оборвал меня на полуфразе и сказал:
— По поему, хватит, мистер Фогг. Стало уже скучновато, а нам нельзя терять время. Надо кое-что сделать и кое о чем позаботиться.
Я понятия не имел, о чем он говорит, но с радостью водворил книгу на место и стал ждать новых указаний. Они меня весьма разочаровали.
— Спустись на улицу, — велел Эффинг, — и купи на углу «Нью-Йорк Таймс». Миссис Юм даст тебе денег.
— И это все?
— Все. И поторопись. Нельзя больше тянуть с этим.
До того дня Эффинг не проявлял ни малейшего интереса к текущим событиям. Мы с миссис Юм иногда обсуждали их за столом, но старик никогда не высказывал своего мнения. Теперь же ему только новости и были нужны, и следующие две недели я каждое утро прилежно читал ему «Нью-Йорк Таймс». Больше всего было сообщений о войне во Вьетнаме, но Эффинг хотел слышать и обо всем остальном: о дебатах в Конгрессе, о трех выстрелах в Бруклине, поножовщине в Бронксе, биржевых сводках, о книжных новинках, результатах баскетбольных матчей, землетрясениях. Но ничего из этого вроде бы не предполагало той поспешности и требовательности тона, которым я было отправлен за газетой в тот день. Ясно было: старик что-то задумал, но я ума не мог приложить, что бы это могло быть. Он подходил к делу издалека, ходил кругами вокруг своих намерений, играл с ними, как кошка с мышкой. С одной стороны, он старался запутать меня, но в то же время его хитрости были настолько прозрачны, словно он призывал меня быть начеку.