Мамка лежала на покрывале, запрокинув седую голову. В широко раскрытых глазах погас внутренний свет. На изможденном лице застыла печать безумия и пережитого ужаса. Надеясь на чудо, я несколько раз окликнул ее. Потом присел на кровать, закрыл родные глаза и поплелся в депо. Там был телефон с выходом в город.
Бывший следак меня почему-то не опознал:
- Прекратите прикалываться! Что я, не знаю голос родного брата?!
Только с третьего раза он наконец-то поверил.
Вернувшись домой, я долго смотрел в зеркало, надеясь поймать мамкино отражение, чтобы в последний раз признаться в любви и сказать, как трудно мне будет без нее жить. Слез не было. Вместо меня заплакало небо.
Нет иного исхода.
Даже слово рождается в муке.
Даже вечной Надежде
Не вырвать у смерти ничью.
Из могильного холода
Протяни материнские руки
И погладь, как и прежде,
Непокорный, седеющий чуб.
Время больше не лечит.
В зеркалах отраженье забыто.
Сокрушенно вздымает
Ветви черные грецкий орех.
И живет человечество,
Наполняя события бытом,
Не всегда понимая,
Что жизнь без любви - это грех.
За калиткой, Фрол повернул направо и медленно зашагал вдоль внешней своей ограды к ближайшей посадке, смутно темневшей за дальней межой огородов.
Наверное, здесь когда-то было подворье, стояла чья-нибудь хата. А где, и не угадать. Все заросло крапивой и колючим кустарником. Сад со временем захирел. Только могучая груша возвышалась над бросовыми деревьями, как изодранный в клочья парус, потерпевшей бедствие, баркентины.
Там где мы шли, тропинка была натоптана. Наверно по ней, колдун часто ходил. Я видел сутулую спину, мерно взлетающий посох из ствола конопли в полтора его роста, а память непрошено возвращалась к самому черному дню моей непутевой жизни.
За посадкой зарастала бурьяном, бывшая станичная площадь. Небо на горизонте постепенно стало сереть. Из неясного темного фона, все явственней стали проступать развалины Богородицкой церкви - две стены с осыпающимися во все стороны боковинами. Фрол и действительно, шел по своей крови.
Тропинка все больше петляла. Под босыми ступнями стали прощупываться осколки битого кирпича, а слева и справа, за кустами терновника, угадывались части колонн и куски перекрытий разбитого храма.
За низким пригорком, раздвинувшим горизонт, стены стали казаться выше. Открылся неширокий арочный вход и два, точно таких же по форме, окна, забранные ажурной решеткой. Местами
кирпич раскрошился, а в самом верху, и вовсе казался неопрятной рыжей щетиной.
Здесь наша процессия остановилась. Бабушка Катя поставила рядом со мной хозяйственную сумку, и вышла вперед с караваем станичного хлеба и хрустальной солонкой на расшитом огнивцом рушнике. Перед тем как пройти в притвор, старики сотворили синхронный, земной поклон.
- Ом-м-м, - зазвучало внутри, под светлеющими небесными сводами.
От намоленных стен в испуге отпрянула, приткнувшаяся здесь на ночлег, стая ворон. Хлопая крыльями, устремилась в сторону кладбища. Боясь пропустить что-нибудь важное, я тоже, как умел, поклонился. Потом подхватил тяжелую сумку и, с замирающим сердцем, пересек рубикон.
Внутри было чисто. Ни нанесенной ветром прошлогодней листвы, ни бумажек, ни надписей на облупившейся штукатурке. Только битый кирпич. Кое-где под ногами пробивался барвинок, а поверху южной стены, раскинув зеленые ветки косым крестом,
росло одинокое деревце. Там, где когда-то располагался иконостас, на земле была выложена стопочка кирпичей, утыканная огарками восковых свечек. Наверное, люди до сих пор, приходили сюда с молитвой. Храмы не умирают, их душа не возносится к небу, пока человечество нуждается в покаянии.
Что мне надлежит делать дальше, в инструкции ничего не было сказано. Избавившись от тяжелой сумки, я в раздумье затоптался на месте. И ведь не спросишь! Взрослым было не до меня. Бормоча под нос заговор или молитву, Пимовна убирала с народного алтаря верхний ряд кирпичей и раскладывала их у стены. Фрол тоже был неприступен. Его единственный глаз не отрываясь, смотрел в точку на горизонте, куда, забыв о величии, спешило на зов, божественное Ярило. Искусанные в кровь губы, шевелились в поисках Слова.
- От оморока... черный морок, - с трудом разобрал я и тоже взглянул на светлеющую полоску рассвета. Она была уже цвета мамкиных глаз.
Время остановилось. Даже не помню когда бабушка Катя забрала у меня икону.
Картинка была настолько реальной, что я вновь ощутил себя несмышленышем. Под красным матерчатым абажуром тускло мерцал волосок электрической лампочки. Хрипело радио.
- Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава, - выводил дребезжащий голос.
Ну, еще потолок. Невысохший, со свежей побелкой. А больше ничего не было видно. Потому, что я лежал на столе в коричневом цигейковом комбинезоне, напоминавшем медвежью шкуру. Он был расстегнут. Мамка надевала мне на ноги толстые шерстяные носки и валенки без калош. Значит, понесет на руках.
В окна колотились снежинки. С наветренной стороны они ощетинились инеем. За приоткрытой форточкой, грузно ворочалась с боку на бок авоська с продуктами.
- Россия шепчет мне с любовью, мои заветные слова...