Бежать было недалеко — каютка электрика прямо у выхода на палубу, да еще после перешвартовки «Гюго» стоял как раз тем бортом к причалу, что ближний к каюте. Вот Огородов и увидел все с первой же минуты, все до мельчайших подробностей: и как легковая машина выкатилась на деревянный настил, вишневого цвета машина, и что бока у нее были заляпаны грязью дальних дорог, и как притарахтели за легковушкой два полицейских на мотоциклах, тоже в грязи все, в промокших куртках, — притарахтели и осадили свои аппараты по краям автомобиля. А потом дверца распахнулась, и вылез какой-то человек в штатском, шофер, что ли, открыл заднюю дверцу, и появился Федька Жогов с забинтованной головой, с макинтошем, перекинутым через руку. Согнувшись, вылез и так остался стоять, голову низко опустил, смотрел исподлобья. Следующим был полноватый человек, можно даже сказать, толстый; он важно держался и вроде весело что-то сказал тому, в штатском, что вылез первым, и Огородов понял, что это консул. Ну а потом обнаружился Сергей Левашов. Где он так перемазался, трудно было даже вообразить. Словно его боцман посылал форпик цементной болтушкой мазать и он только что не из вишневого автомобиля, а из люка выбрался. Оглядел пароход, паровозы на палубе, обвел взором надстройки и вдруг потупился — вроде бы от смущения и застенчивости. Но это секунду всего, мгновение; потом они пошли к трапу — этот в штатском, который за шофера, забинтованный Федька, понурый, ступающий тяжело, толстый консул и Левашов.
Левашов следовал прямой, как на воинском параде. И вот странно, удивился Огородов, он его впервые видел таким. Решил, что оттого и хорошо стало на душе — от легкого Сережкиного вида, от важности консула, оттого, что и Федька обнаружился.
И тогда Огородов вспомнил об Алевтине, брошенной в каюте; вспомнил и кинулся к себе — позвать ее, вытащить на палубу, чтобы и она могла все рассмотреть Будто бы в силах была повториться, как в кино, только на другом сеансе, сцена возвращения.
Прибежал, а в каюте пусто. Словно и не было тут Алевтины, и слез ее, и неожиданного признания.
Калэма быстро исчезла из глаз. Промелькнуло устье Колумбии, остался позади плавучий маяк, возле которого сдали лоцмана, и перед «Гюго» открылся океан.
Погода заметно свежела. Не шторм еще — так, ветер, волнение. Но Стрельчуку хватало. Посидел он на корточках возле паровоза, поглядел и сердито высказался по адресу американской фирмы, которая придумала ловкие крепления — один угольник приварен к палубе, другой — к локомотиву, а посередине талреп — два винта, пропущенных в скобу.
У берега талрепы держали прочно, ничего не скажешь, а тут, видел боцман, при каждом наклоне от качки колеса паровоза то от одного рельса отставали, то от другого. Чуть-чуть отставали, да ведь и качели не сразу ввысь взлетают; только потом, когда разгуляются, — поди удержи!
Стрельчук велел матросам притащить ломы, подкрутить талрепы. Обошли оба состава с носа до кормы, вернулись на бак — и начинай снова: танцуют паровозы на рельсах!
Реут тоже исследовал неприятный факт. Заключил:
— Шплинтов нет на скобах. Качка, вибрация, вот они и раскручиваются. Дели матросов на две бригады, боцман, Будем подвинчивать круглые сутки.
С той минуты Стрельчук костил фирму не переставая:
— Вот химики! Закрепили! Гляди, Микола, дырки вправду есть, а чек нема.
— Может, забыли? — предположил Нарышкин.
— Цыц, умник!.. Фирма химичила, ей в море не идти.
Гроши экономила.
— Сколько тут на железках сэкономишь! — не согласился Никола. — Ясно, забыли. Надо курс менять. Вишь, как мотает уже. А ну как повалит паровоз...
— Ладно каркать, крути!
Но боцман сам с тревогой поглядывал на волны, бежавшие почти вровень с бортом глубоко осевшего, тяжело груженного «Гюго». Собирались сутки сэкономить, да, видно, придется поперек волны идти, чтоб не раскачивать до страшных углов палубных пассажиров...
В штурманской Реут испытующе глядел на барограмму, начавшую медленно сползать вниз. Полетаев тоже посмотрел, потер покрасневшие, усталые глаза, положил циркуль на карту...
— Потерпим еще. Сколько можно потерпим. Начинайте, Вадим Осипович, усиливать крепление палубного груза.
Это было сказано ночью. А с утра, как только развиднелось, боцманская команда принялась за дело. С тех пор целую неделю толком и не ложились.
Начали с носа — уже обдаваемые волной, уже одетые по-штормовому. Через рамы, котлы, тендеры тянули тросы, ставили распорки из бревен. И все равно — ночь не ночь, Стрельчук распахивает двери кают: «Подрыв! Опять гуляет железная дорога!»
Уже слышались разговоры — круто к волне идем, поперек надо; бог с ними, с сутками, с экономией. Только океан вдруг всех удивил, остепенился, потянулся гладкими серыми горбами.
Боцман разрешил матросам спать вволю и сам к обеду и ужину не вышел. А проснулся и ахнул: за иллюминатором — чистое молоко, и гудок наверху плачет. Туман!
Поймал матроса с вахты, бежавшего на корму, к счетчику лага, спросил, сбавили ход или нет, и, услышав, что нет пока, закачал в тревоге головой.
— А пролив, — поинтересовался, — далеко?
— Вроде завтра подойдем.