Читаем Хроника Рая полностью

– Тебе можно ли? – колебался Лехтман.

– Доктор Йогансон провозгласил переход от ограничения к умеренности. Чувствуешь, какая грань!

Прокофьев разливал принесенную с кухни бутылочку «бордо»:

– Это надо отметить. К тому же, я сегодня прочел лекцию и так славно. После такого-то перерыва. Сам не ожидал.

– Ну а физически как?

– Замечательно. Восстановление всегдашних своих циклов дает, знаешь ли, чуть ли не сознание незыблемости, примерно так. Это я к тому, что буду завтра у господина «Миллера». Кстати, я тебе еще не хвастался, я теперь делаю упражнения, каждый день по двадцать минут. Видишь, нет худа без добра.

– Я только чуть-чуть, в гомеопатической дозе, – Лехтман разрешил ему налить только до половины своего стаканчика, – почки все-таки. Надо уже беречь.

– Я тогда, в смысле, после праздника, собирался рассказать тебе про художника, обещал, может быть, помнишь, Меер. Его имя вряд ли что-то скажет тебе, при всем уважении к твоей эрудиции, – Прокофьев назвал художника. – Еще не кончив Репинку, он написал громадный холст «Рабфаковцы». Там были дали великих строек и громада света и с ними контрабандою прошли влияния нам чуждых «измов». В центре – не персонажи даже, архетипы комсомольцев – это праздник эпической, скуластой, скифской плоти, ровный пламень духа, что черпает из самого себя… Госпремию он получал с дипломом вместе, а может, и пораньше. Холст в Третьяковке. И на мальчишку, что из сибирской деревушки, шестой у матери, отца не помнит, потому как отца убило в сорок первом сразу, но помнит вкус коры вареной. Когда его на поступленье, на экзамен собирали, впервые в руки взял червонец. Так вот, на паренька попёр весь вал установленных государством благ: с никелированным оленем «Волга», немыслимых размеров «сталинка», еще немыслимее мастерская, спецмагазин, восторженная критика и этому всему под стать – жена.

Жена его толкала и начальство: давай еще, как раз картину к съезду. Он? Вдруг задумался и как-то вот надолго. В задумчивости этой не подписал того, чего не подписать нельзя. Не помню точно, против Синявского и Даниэля… С ним поговорили: вдруг парень просто-напросто не понял. Потом его ломали, сначала радостно и увлеченно, затем рутинно, тупо. Он не покаялся. И не боролся. Не начал делать из жизни собственной произведения – он рисовал Христа. Евангельские встраивал сюжеты в советский быт: доярка-богоматерь, распятие в весенней тундре, Пьета в тайге… (Меня тогда одна подруга привела к нему, случайно, в общем. Рассорились мы с ним уже перед концом, почти что перед самым. То есть помириться мы просто уже не успели.) Госблага все ушли, скорей всего, обратно, а следом госжена. Он все писал без всяческой надежды выставляться хоть где-либо. Писал, писал. И что ему, что годы шли, что он старел, хирел, спивался… Был снисходителен к усилиям своих друзей (теперь уже немногих) его спасти. И не вникал в намеки искусствоведов в штатском, что можно как бы все устроить и время как бы отмотать обратно. Ради детей. Ради детей! Ну, человек он или нет? Конец нелепый, хотя и предсказуемый. Заснул на улице по пьяни, мороз-то был всего-то ничего. Его триптих – работа, которую считал той самой, главной, он все же не успел… Попытка выхватить суть-сущность трех религий. Его картины? Большая выставка в разгаре «перестройки» и маленькая на излете девяностых. И говорились все слова и были все слова написаны. Все с чувством и с умом, и с чувством. Я, тоже, что-то написал.

– Его картины? – с нажимом спросил Лехтман.

– По-моему, в них не было уже таланта, что был тогда, в начале, в «Рабфаковцах» – внезапно бурно и вне зависимости от тогдашнего дурного вкуса его носителя. Все, что после – проповедь. То истовая, то проникновенная, но проповедь, не более…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже