— Ваше превосходительство! извините слезы сии капитану Мицотакису! семеро сыновей у него — и шестеро этериоты истинные; бьются в Элладе против бацурмана! Лишь седьмой осквернил отцовские седины, уйдя к инцургентам… но он и ему подобные — не этериоты!.. презренные Эфиальты [49]
они, и прокляты, встав против василевса [50] православного!На сюртуке говорящего качнулся кулон; приглядевшись, различил Паскевич, что не кулон это вовсе, а медаль — большая, тусклая, времен матушки Екатерины.
И, уловив движенье некое в депутации, понял: вот, сейчас падут на колени. Предуведомляя, встал сам, опершись о столешницу кулаками.
— Милостивые государи! утешьтесь… не питаю никакого зла к вам, больше того — чту народ еллинский и делу вашему душевно сочувствие имею. Но…
Снова нахмурился.
— Вот вам мое условие: пусть юноши, соблазненные мятежом, вернутся к пенатам отеческим; в таком случае обещаю твердо: раскаяние зачтено будет вполне. Меры же контрибуционные отменю тотчас по первым возвращениям! В ваших ли силах сие?
Капитан Мицотакис, уже справившийся с предательской слабостью, медленно, опершись на трость, встал. Истово положил крест. Голос его, только что слабый, нежданно налился медью; словно и не было старческих слез.
— Именем Господа нашего, именем матери-Эллады, именем рода Мицотаки говорю: пошлю известье Спиросу, и буде откажется вернуться… предам проклятию, и отлучу от дома и рода, и анафему ему вымолю. Да будет так…
И четверо прочих, поднявшись и приложив правые кулаки к сердцам, повторили хором:
— Да будет так!
И почудился на миг Иван Федорович, граф Днепровский, себе лилипутом; из прекрасных очей под густыми бровями выглянула сама Эллада, древняя, словно небо; звякнула бронза фермопильская в голосах, ветер за окном свистанул разбойно, по-сулиотски [51]
— и ясно стало при виде клятвы старцев, что плохи дела султановы, хотя б и сто лет еще тщился он покорить греков…Не вдруг и очнулся. Помолчал потрясение. Лишь звонкое «бомм» развеяло нечаянное наважденье. Выйдя из-за стола, подошел к архонтам, пожал руки всем поочередно, не чинясь, словно равным.
— Слова вашего мне довольно, отцы; с нынешнего дня прикажу вполовину урезать контрибуции. Ныне же, прощенья прошу, нет более времени. Прощайте; уповаю на мудрость вашу…
Обернулся к адъютанту.
— Распорядитесь, штабс-капитан, подготовить соответствующие бумаги…
Пронзительно-протяжный, вроде уже и привычный, но от того не менее ненавистный, рванулся с небес, вспарывая хрустально-прозрачный воздух, вопль муэдзина:
— Ля илляааа ильаляааа… ал Мухамммааад аррассуул аллааа!..
И после кратчайшего перерыва:
— Аллаааху… акбар! Аллаааху… керим!
Мансуров досадливо поморщился. Закрывай окна, не закрывай — не отгородиться; уже и то хорошо, что научился на людях играть лицом… хоть это постиг в искусстве дипломатическом.
Разговора с ханом не избежать.
С недавних пор изменилось нечто в Бахчисарае, словно воздух сгустился, став плотнее и удушливее, вокруг миссии Республики Российской; трижды подкатывалась к воротам толпа оборванцев, ведомая косматыми дервишами, угрожала разгромом двора, а ханские сеймены [52]
не торопились и появлялись лишь после того, как своими силами отгоняли басурман; двое гусар скончались, отведав купленного у прохожего торговца изюму; мурзы, недавно еще приторно-сладкие, будто из лукума слепленные, сразу и вдруг прекратили наезжать с визитами, разве лишь Туган перекопский, известный русофильством, порой наведается, однако и он уже не тот, что прежде: посидит молча, повздыхает, водочкой побалуется втихую — и отбывает, слова путного не сказав. Самое же главное: две недели, как прервалось сообщение с Севастополем; оттуда вестовые не прибывают, и свои исчезают, словно в воду канув… Сейменский ага на вопрос о сем покачал головой, отговорился степными аламанами [53]. И по глазкам узеньким видно было: лжет! лукавит гололобый!— Все готово, вахмистр? — спросил Мансуров конвойца.
— Так точно, ваше благородие!
— Ну, с Богом!
…Пока ехали кривыми улочками, утвердился в мысли: неладно кругом. Галдящая толпа, пестрая по-восточному и вместе с тем омерзительно грязная, липкая даже и на вид, затихала при виде миссии, подавалась к стенам, освобождая проезд, но взгляды, взгляды!.. даже оборванцы, ночующие под глинобитными дувалами, позволяли себе глядеть дерзко, с вызовом. И никаких звуков. Вот только что еще гомон и крик, а ныне — молчание, тугое и тяжелое.
— Мать твою!.. — услышал Мансуров. Оглянулся: вахмистр, бледный, отбрасывает обратно в толпу дохлую крысу; в лицо швырнули, едва успел перехватить.
Метнувший падалью и не думает скрыться, стоит, подбоченясь, на виду; шаровары обтрепаны, в пятнах, чапан разлезся клочьями; в руках связка дохлятины, а глаза белым-белы, словно и нечеловечьи… явный терьякчи [54]
. Скалит гнилой рот; доволен: хоть раз, а заметен в толпе.Столкнулся глазами с Мансуровым, осклабился до ушей, встряхнул крысами.
— Урррус-шайтан! Ай, карачун!
В толпе шелест, шипенье. А сеймен ханский здесь же сшивается; все видит, все слышит, а вроде и не замечает…