На Монпелье-сквер кэбмен, с точностью выполнив полученное приказание, остановился вплотную к первому экипажу. Уинифрид и Дарти видели, как Босини вышел из кэба, как Ирэн появилась вслед за ним и, опустив голову, взбежала по ступенькам. Очевидно, у неё был свой ключ, потому что она сейчас же скрылась за дверью. Трудно было уловить, сказала она что-нибудь Босини на прощанье или нет.
Босини прошёл мимо их кэба; его лицо, освещённое уличным фонарём, было хорошо видно мужу и жене. Черты этого лица искажало мучительное волнение.
— До свидания, мистер Босини! — крикнула Уинифрид.
Босини вздрогнул, сорвал с головы шляпу и торопливо зашагал дальше. Он, очевидно, совершенно забыл об их существовании.
— Ну, — сказал Дарти, — видела эту физиономию? Что я говорил? Хорошие дела творятся!
И он со вкусом распространился на эту тему.
В кэбе только что произошло объяснение — это было настолько очевидно, что Уинифрид уже не могла защищать свои позиции.
Она сказала:
— Я не буду об этом рассказывать. Не стоит поднимать шум.
С такой точкой зрения Дарти немедленно согласился.
Считая Джемса чем-то вроде своего заповедника, он не имел ни малейшего желания расстраивать его чужими неприятностями.
— Правильно, — сказал Дарти, — это дело Сомса. Он отлично может сам о себе позаботиться.
С этими словами чета Дарти вошла в своё обиталище на Грин-стрит, оплачиваемое Джемсом, и вкусила заслуженный отдых. Была полночь, и на улицах уже не попадалось ни одного Форсайта, который мог бы проследить скитания Босини; проследить, как он вернулся и стал около решётки сквера, спиной к уличному фонарю; увидеть, как он стоит там в тени деревьев и смотрит на дом, скрывающий в темноте ту, ради минутной встречи с которой он отдал бы все на свете, — ту, которая стала для него теперь дыханием цветущих лип, сущностью света и тьмы, биением его собственного сердца.
Глава 19
Форсайту не свойственно сознавать себя Форсайтом; но про молодого Джолиона этого нельзя было сказать. Он не видел в себе ничего форсайтского до того решительного шага, который сделал его отщепенцем, а с тех пор не переставал чувствовать себя Форсайтом, и это сознание не оставляло его в семейной жизни и в отношениях со второй женой, в которой совсем уж не было ничего форсайтского.
Молодой Джолион знал, что, не будь у него умения добиваться своей цели, не будь упорства, ясного сознания, что нелепо терять то, за что заплачено такой большой ценой, — другими словами, не будь у него «чувства собственности», он не мог бы удержать эту женщину подле себя (может быть, и не захотел бы удерживать) в течение пятнадцати лет, заполненных нуждой, обидами и недомолвками; не мог бы убедить её выйти за него замуж после смерти первой жены; не мог бы одолеть эту жизнь и выйти из неё таким, каким он вышел — несколько полинявшим, но усмехающимся.
Молодой Джолион принадлежал к тому сорту людей, которые, словно маленькие китайские божки, сидят, поджав ноги, в собственном своём сердце и улыбаются сами себе недоверчивой улыбкой. Но улыбка эта — сокровенная, извечная улыбка — никак не отражалась на его поведении, в котором, как и в подбородке и темпераменте молодого Джолиона, своеобразно сочетались мягкость и решительность.
Он чувствовал в себе Форсайта и за работой — за своими акварелями, которым отдал столько сил, не переставая в то же время посматривать на себя со стороны, словно его брало сомнение, можно ли с полной серьёзностью предаваться такому непрактичному занятию, и всегда ощущая какую-то странную неловкость, что картины приносят так мало денег.
И вот это ясное представление о том, что значит быть Форсайтом, заставило его прочесть нижеследующее письмо старого Джолиона со смешанным чувством сострадания и брезгливости.