Находясь в Чехословакии, я не испытывал того тягостного чувства и того одиночества, что воцарилось в Москве после того, как Хрущев прибрал к рукам бразды правления. Как только мы прибывали в Москву, нам отводили дачу на окраине, где мы целыми днями сидели изолированными. Там, обычно, были или приезжали сопровождать нас или же столоваться с нами работники вроде Лееакова, Мошатова, Петрова и еще какой-нибудь другой незначительный работник из аппарата Центрального Комитета партии. Все они были работниками госбезопасности, переодетые чиновниками Центрального Комитета, т. е. людьми из аппарата. Из них Лесаков был моим неотлучным спутником, партнером по игре в бильярде. Он любил меня и я любил его, ибо, хотя он и не блестел умом, был добрым, искренним человеком. Мошатов же реже заезжал к нам, как-то важничал; он готовил поездки или удовлетворял какую-нибудь нашу просьбу покупать что-нибудь, ибо в магазинах ничего нельзя было достать без труда (все надо было заказать заранее; заказные вещи невесть откуда привозили в отдельную комнату ГУМ, куда мы входили через особый вход для Центрального Комитета). Петров был аппаратчиком, давно занимавшимся греками, и поэтому ему была выгодна компания с нами. Это был серьезный товарищ и любил нас. Он несколько раз приезжал в Албанию, особенно когда мы поддерживали Греческую Демократическую армию в ее справедливой борьбе. А позднее, как будто всех их было мало, к нашим «спутникам» прибавились еще другие, такие как некий Лаптев, молокосос, говоривший по-албански и возомнивший о себе из-за «поста», на который его посадили, и еще кто-то, который занимался вопросами Югославии; его фамилию не припомню, но помню, что среди них он был самым умным.
Я никогда не был волен, меня всегда сопровождали. Все эти люди Хрущева были разведчиками Центрального Комитета и советской госбезопасности, не считая официальной охраны и аппаратуры для подслушивания, которыми были полны все дачи, в которых мы жили. Впрочем, это другая история. Оставим аппаратуры и вернемся к людям.
Эти советские работники нащупывали наше настроение с целью узнать, чего мы запросим, какие вопросы и кому мы поставим, каково положение у нас, каково было наше мнение о югославах, о руководителях Коммунистической партии Греции или еще о каком-нибудь вопросе. Они знали, зачем их посылали к нам, но и мы знали, кто их подсылал и с какой целью, поэтому обе стороны по-дружески беседовали, беседовали о том, что нас интересовало, и ждали сообщения из Центрального Комитета о встрече. Чиновники не вступали ни в какие политические беседы, ибо им, наверняка, так было приказано; но и если им хотелось завязать какую-нибудь беседу, они не смели, так как знали, что все записывалось аппаратурой. Мы говорили особенно против титовских ревизионистов. Нельзя было посещать какой-нибудь колхоз или совхоз, нельзя было установить никаких контактов с каким-либо товарищем или народом без предварительного уведомления за два-три дня. Да и когда мы уезжали куда-нибудь, нас сажали за стол, заложенный напитками и фруктами, и не давали осматривать ничего, ни коровников, ни дома колхозника.
И в Болгарии, правду говоря, было немного по-другому; где бы ты ни побывал, атмосфера была более товарищеской, было меньше формальностей и охранников.
А в Чехословакии было еще более по-другому. Как в Праге, так и в Братиславе, Карловых Варах, Брно и во многих местах, которые я посещал как официально, так и в частном порядке, я был свободен ехать, куда мне хотелось и когда мне хотелось, с одним только заметным охранником, и везде нас встречали довольно по-дружески, сердечно. Во время поездок они сами, спонтанно возили меня и в стратегические места. Где бы я ни побывал в Чехословакии, как на официальных переговорах, так и на свободных беседах с семьями Новотного и Широкого в Праге, в Карловых Варах, на встречах с Бацилеском в Словакии и с рядом секретарей парткомов в различных городах и фабриках, беседы были откровенными, радостными, приятными, не формальными. Там мы не чувствовали той тяжести, которую испытывали в Советском Союзе, несмотря на горячую любовь, которую мы питали к этой стране и к этому народу.
После разрыва с Тито мы ехали в Советский Союз морем, ибо югославы не разрешали нам перелетать через их территорию. Так что нам приходилось много раз останавливаться в Одессе, где мы встречались и с хваленым Епишевым, первым секретарем Одесского обкома, а позднее — начальником политуправления Советской армии. Ничего интересного там мы не видели. Он не возил нас осматривать даже известные одесские катакомбы или историческую Потемкинскую Лестницу; и это только потому, что по ней нам надо было опускаться пешком. Только из автомобиля мы видели эту знаменитую Лестницу, которая начиналась с памятника Ришелье, губернатора города в начале XIX века.
— Как это возможно, — говорю Епишеву — что этого французского авантюриста-аристократа вы храните здесь, да где, во главе исторической Лестницы?!
— Да вот остался он там, — ответил мне секретарь Одесского обкома партии.