— В партии имеются группы, например, писатели и другие, — сказали они мне, — которые выбились из колеи, стараются воспринять материалы XX съезда. Эти элементы говорят, что «XX съезд подтверждает наши тезисы о том, что в руководстве допущены ошибки. Поэтому мы правы».
— Много хлопот доставило нам и интервью Тольятти, — сказал мне один из присутствующих. — Некоторые члены ЦК говорили мне: «Что же мы делаем? Целесообразнее действовать, иметь и в Венгрии иную политику, самостоятельную, как в Югославии».
На самом деле, там дела шли все хуже и хуже. Другой член Центрального Комитета злобно сказал им: «Вы из Политбюро еще продолжаете скрывать от нас такие вопросы, как вопросы XX съезда? Почему вы не публикуете интервью Тольятти?»
— И мы опубликовали его, — сказали мне товарищи из Политбюро, — ведь надо информировать партию!.
Я сказал венгерским товарищам, что у нас обстановка здоровая, рассказал им, как мы поступили на Тиранской партконференции.
— В партии, — отметил я им, — утверждена правильная демократия, демократия, упрочивающая обстановку и единство, а не подрывающая их. Поэтому, — отметил я, — мы разбили на голову тех, кто пытался использовать демократию в ущерб партии. Мы таких вещей не позволяли.
Касаясь интервью Тольятти, они спросили моего мнения о нем.
— Тольятти, — ответил я, — судя по тому, что он наговорил, не в порядке. Мы, естественно, не предавали огласке наши расхождения с ним, но первых секретарей райкомов партии мы вызвали и разъяснили им этот вопрос с тем, чтобы они были бдительны и готовы на все случаи.
Саллаи, член Политбюро, говорит мне:
— Я прочел интервью Тольятти, оно не так уж плохое. Начало хорошее, только под конец оно дурнеет.
— Мы не опубликовали его и были удивлены тому, что оно было передано Пражским радио, — сказал я ему.
Из этой беседы я убедился, что у них была колеблющаяся линия. Более того, даже наиболее надежные члены Политбюро, по всей видимости, находились под давлением контрреволюционных элементов, поэтому и они сами колебались. Казалось, будто в Политбюро существовала солидарность, но оно было полностью изолировано.
Вечером они устроили для нас ужин в здании Парламента, в зале, в котором бросался в глаза крупный портрет Атилы, вывешенный на стене. Опять мы заговорили о складывавшемся в Венгрии тяжелом положении. Но было ясно, что они уже сбились столку.
— Что же это вы делаете, как же это вы сидите сложа руки перед лицом поднимающейся контрреволюции? Почему вы сидите наблюдателями, вместо того чтобы принять меры?
— Какие меры? — спросил один из них.
— Немедленно закрыть клуб «Петефи», арестовать вожаков-смутьянов, вывести на бульвары вооруженный рабочий класс и окружить Эстергом. Допустим, вы не можете посадить в тюрьму Миндсенти, ну а Имре Надя не можете арестовать? Расстреляйте некоторых из вожаков этих контрреволюционеров, чтобы всем стало ясно, что такое диктатура пролетариата.
Венгерские товарищи вытаращивали глаза и с удивлением смотрели на меня, как будто хотели сказать: «Не сошел ли ты с ума?» Один из них сказал мне:
— Мы не можем поступать так, как вы говорите, товарищ Энвер, так как мы не находим положение столь тревожным. Мы — хозяева положения. Выкрики в клубе «Петефи» — это ребячьи дела, а если некоторые члены Центрального Комитета пошли и поздравили Имре Надя, то они поступили так потому, что были его старыми товарищами, а не потому, что они несогласны с Центральным Комитетом, исключившим Имре из своих рядов.
— Мне кажется, что вы подходите к делу упрощенчески, — сказал я им, вы не оцениваете грозящую вам большую опасность. Верьте нам, ведь мы хорошо знаем титовцев, мы знаем, к чему стремятся они, эти антикоммунисты и агенты империализма.
Но мои слова были гласом вопиющего в пустыне. Мы закончили этот горе-ужин, и в ходе бесед, которые длились несколько часов, венгерские товарищи продолжали убеждать меня в том, что «они были хозяевами положения», и нести прочий вздор.
Утром я сел на самолет и вылетел в Москву. Встретился с Сусловым в его кабинете в Кремле. Он, как всегда, встретил меня своими манерами, ходя подобно балеринам Большого, и, когда мы уселись, он стал спрашивать меня об Албании. Обменявшись мнениями о наших проблемах, я заговорил о венгерском вопросе. Поделился с ним моими впечатлениями и мыслями в таком виде, в каком я открыто изложил их и венгерским товарищам. Суслов смотрел на меня своими зоркими глазами сквозь очки в серой костяной оправе и я, говоря с ним, замечал, что в его глазах появились признаки недовольства, скуки, гнева. Несогласие и эти чувства сопровождались каракулями на белой бумаге, лежавшей перед ним на столе. Я продолжал говорить и закончил, отметив ему, что меня поразили спокойствие и «хладнокровие» венгерских товарищей.
Своим тонким, визгливым голосом Суслов начал говорить, и в сущности сказал мне: