Исторический процесс условно разделялся на три уровня — социально-экономический, социально-политический и идейно-политический. Эта схема «трех сфер» стала определять не только построение обобщающих трудов и университетских курсов, но и тематику научных исследований. Между тем она самым подбором и расположением материала допускала лишь единственный вид анализа — классовый. Она была подчинена задаче изложения всемирной истории как истории классовой борьбы. В сфере социально-экономической доказывалось бытие классов и обосновывалась неизбежность их борьбы — вплоть до соответствующего исхода. Классовая борьба составляла главное содержание социально-политической сферы и отражалась «в области идеологии» в сфере идейно-политической. Эта схема никогда не была обоснована теоретически, однако та поразительная последовательность, с которой она воспроизводилась на практике, свидетельствует о прочности соответствующих ей ментальных установок. Сами по себе ни экономика, ни демография, ни социальная сфера, ни государственные учреждения, ни тем более религия или культура не занимали существенного места в построениях советских историков и в лучшем случае «в порядке справки» освещались в обзорных работах. Главной задачей историка-марксиста, за изучение какой бы эпохи и страны он ни брался, считалось доказать, что там существовал определенный общественный строй (рабовладельческий, феодальный или капиталистический), соответствующие ему классы и классовые противоречия, а затем объяснить все основные события политической и культурной истории этого общества классовой борьбой
[272]. Излюбленными темами советских историков стали анализ производственных отношений и положения угнетенных классов, политики государства по отношению к классам, революций, народных восстаний, социально-политических концепций, наконец, международных отношений, также рассматриваемых во многом сквозь призму классовой борьбы (и вместе с тем сквозь призму российского великодержавия) [273]. Именно в тот период, когда в европейской науке началось стремительное расширение «территории историка», в СССР имела место консервация традиционного круга тем, известных уже во времена «классиков марксизма», и даже сужение этого круга. Впрочем, необходимо подчеркнуть, что с точки зрения самих адептов сталинистской историографии марксистская философия истории выглядела иначе, поскольку скачка, о котором идет речь, они не осознавали [274].Нет надобности повторять слишком хорошо известные вещи о крайностях по части экономического детерминизма и формационной схемы или о европоцентризме и телеологизме советской историографии, скрывавшихся за идеей о закономерности и единстве всемирно-исторического процесса. Разумеется, все это было крайним огрублением мысли Маркса, — огрублением, впрочем, всегда неизбежным при крайней идеологизации и «массовом тиражировании» философского учения, — однако в главном, как мы видели, советская историография вполне адекватно восприняла марксистскую философию истории.
Теперь нам предстоит перейти к вопросу о том, что и насколько изменилось в советской историографии после смерти Сталина. Некоторое оживление научной мысли в период хрущевской «оттепели» затянулось приблизительно до конца 1960-х — начала 1970-х гг., когда новое идеологическое руководство, укрепившись, организовало ряд сопровождавшихся «организационными выводами» дискуссий, приведших к ухудшению некоторых относительно «либеральных» научных направлений. Официальная историография приняла умеренно-сталинистские концепции, господство которых в науке и преподавании продолжалось до конца коммунистического режима, и только в годы перестройки начали звучать весьма критические оценки состояния советской историографии. В конце 1980-х гг. история оказалась в центре идейно-политической борьбы, и национальное прошлое, особенно советский период, было переосмыслено гораздо более радикально, чем в 1960-е гг. Впрочем, диапазон мнений оставался весьма широк, и сохранялось немало сторонников лишь частичного подновления традиционных концепций.
Главную роль в дискуссиях об истории играли журналисты. Голоса профессиональных историков были слышны гораздо реже, а если они раздавались, то чаше всего выражали стремление к «более сбалансированному» подходу, обращая внимание как на тенденциозность сталинских концепций, так и на слабость фактической базы построений левых журналистов. По-видимому, первой потребностью большинства историков перед лицом этой «газетной шумихи» было желание преподнести журналистам урок профессионализма. Мне кажется, что за этим чаще всего скрывалось убеждение в необходимости бережно относиться к тому ценному, что создано советской наукой, и к тому непреходящему, что содержится в «наследии классиков марксизма». А за всем этим сквозила методологическая растерянность, отсутствие иной умственной перспективы, кроме обращения к сокровищнице учения.