— Ну, реб Ицхок, — Гурьев вздохнул. — Я же апикойрес.[70]
Это моя страна, я здесь живу, с этими людьми, с моими людьми, с моими детьми. Мне их, детей, учить надо, а не думать о субботе. Я знаю, вам это не нравится. Только у меня свой путь. Совсем не еврейский, но мой.— Ты неправильно говоришь, реб Янкель, — раввин покачал головой.
— Правильно, ребе. Для меня – правильно. Законы – законами, но мой отец – дворянин и русский морской офицер, который погиб, сражаясь за эту страну. Да и ещё столько всего! Об этом – как-нибудь в другой раз. Их, мне видится, будет у нас немало. Поэтому здесь моё место. Не в синагоге, не в ешиве.[71]
Не в Эрец Исроэл.[72] Тут.— Да, реб Янкель, — раввин вздохнул. — Мир совсем спятил – бедные идише мэйдэлах.[73]
Что говорить.— Если бы всё было так просто, ребе, — Гурьев усмехнулся, — я понимаю, вы не могли знать. Правда, мне повезло с учителями, чего нельзя сказать о многих других. Наверное, неспроста мир сошёл с ума, и не только идише мэйдэлах кинулись искать счастья на стороне. Многие – очень многие. И кажется беднягам, будто они гордо реют, как буревестники, чёрной молнии подобны, как стрела, пронзая тучи. Такое время, ребе. Такой век на дворе. А на самом-то деле они просто болтаются, как дрек[74]
в проруби. А мне нужно защитить и научить детей. Кого ещё можно научить. В том числе и тому, что поступать правильно – это поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вот ведь что главное, реб Ицхок, и вы знаете это наверняка не хуже меня.— Дай-то Бог, чтобы ты оказался прав, реб Янкель. Один Кадош Боруху[75]
знает, что из всего этого будет.— Что-нибудь обязательно будет. А семья у вас есть, реб Ицхок?
— Я вдовец. Сыновья учились в ешивах в Лемберге[76]
и Вильно,[77] потом – эта революция. Сейчас трое в Америке, уже есть у меня снохи и внуки, а младший сын учится в Иерусалиме. Слава Богу, пристроены и, в общем, довольны. Звали меня к себе, да я как-то не собрался, а теперь, — раввин тяжело вздохнул, поправил ермолку. — Да и на кого я здесь людей оставлю? Что есть у этих алтерн идн,[78] кроме шула и разбежавшихся по всей стране детей, которые и писем-то не пишут, потому что они забыли мамэ лошн,[79] а их старики так и не выучились русской грамоте? Да и староват я уже, реб Янкель, чтобы что-то менять в своей жизни.— Такой философский у нас разговор получается, — изобразил невеселую усмешку Гурьев. — О вечном.
— А чему ты учишь детей, реб Янкель?
— Литературе.
— Так о чём же ещё могут говорить два любителя литературы, как не о вечном? — лукаво прищурился раввин.
— О суете, ребе. О злобе дня. Уж очень много её сделалось. Вы ведь хорошо знаете местных евреев, реб Ицхок?
— Надеюсь, неплохо.
— Мне нужен человек – неважно, кто – который с блатными на короткой ноге. С контрабандистами. У меня с одной из моих девочек неприятности. И я не хочу обращаться в милицию.
— Почему?
— Посмотрите на меня, ребе, — мягко сказал Гурьев. — Разве я стал бы разговаривать с вами о таких делах, если бы хотел кого-нибудь куда-нибудь утащить? Я просто утащил бы, и всё. А я хочу прояснить ситуацию. Может быть, произошло какое-то недоразумение, и нужно просто пошептаться со знающими людьми. И всё образуется.
— А если нет?
— Если нет, тогда пусть не обижаются, — улыбнулся Гурьев. — Я своих детей буду защищать. Поверьте, реб Ицхок, я это хорошо умею делать.
— Я, в общем, подумал об этом. Ты не похож на учителя, реб Янкель.
— Это правда. Действительно – я ни на кого не похож.
Раввин долго молчал, раздумывая. Гурьев не торопил старика. Он даже веки опустил и накрыл левую руку, сжатую в кулак, ладонью правой, чтобы не мешать раввину своим ожиданием ответа. Мудра Дзэн, последний, девятый знак Кудзи-Кири, дающий защиту Творца, делающий невидимым для врагов. В том числе для тех, которых иногда называют Врагами – с большой буквы. Раввин вдруг поднялся:
— Идём со мной, реб Янкель. Тебе одному не стоит, а меня там знают… Мне скажут. Идём.
Гурьев встал и последовал за раввином. Они вышли за ворота синагоги и зашагали по улице, миновали несколько дворов. Раввин остановился напротив выкрашенных зелёной краской глухих ворот, постучал в калитку. Раздался тяжелый, хриплый собачий лай. Кавказец, определил Гурьев. Основательная публика. Ну, посмотрим.
Калитка открылась, появился дядька, одетый по-крестьянски – даже в поддёвке. Еврея в нём выдавали только явно семитские черты лица, а так – кулачина кулачиной, мысленно усмехнулся Гурьев. Увидев раввина, дядька чуть поклонился, покосившись на Гурьева:
— Шолом алэйхем, ребе. Попрошу в дом.
— Шолэм, реб Арон. Борух дома?
— Дома, ребе. Проходите.
— Это реб Янкель, — кивнул на Гурьева раввин. — Заходи, сынок.
Гурьев вошёл, поздоровался коротко, тоже на идиш. Лицо у дядьки чуть разгладилось, и он махнул рукой, приглашая гостей внутрь.