— Чего жалеть? Сами виноваты… У меня здесь есть немало старух… моих невест… хе, хе! охают, жалуются… клянут теперешнее время… "Дуры вы, — я им говорю, когда к ним заеду, — вы — дуры, а время хорошее…" Земля та же, ее не отняли. До эмансипации, — он произносил это слово в нос, — десятина в моих местах пятьдесят рублей была, а теперь она сто и сто десять. Аренда… вдвое выше… Я ничего не потерял! Ни одного вершка. А доходы больше. Хозяйство я бросил… Зато рента стала вдвое, втрое. И кто же виноват? Скажите на милость. Транжирят, транжирят… и все на вздор. Жалости подобно. Только я не жалею никого… Не стоит, молодой человек, не стоит. Чего же удивляться, что дворянство теперь — нуль… так что-то… неодушевленное… ха, ха! Вот мрет много народу. Это производит эффект… Едешь так по Поварской, по бульвару… Тут в этом доме все вымерли, в другом, в третьем… Целые переулки есть выморочные. Никого из моих-то сверстников. Тоскливо бывает… хоть и знаешь… что пора ложиться… туда… А все неприятно… Только этого и жаль. А что все прожились… и пускай! Не то что в надзиратели, будут и в городовых, в извозчиках, в трубочистах, а то в жуликах… в этих… валетах… Хе, хе!..
Он долго смеялся. Пора было Палтусову и откланяться.
— Жалею, — сказал он, поднимаясь, — что не мог полюбоваться вашими коллекциями.
— Забито… в ящиках… И деревеньку выбрал глухую. Воровство большое. И от жидков отбою не было… все это они знают и точно в лавочку какую бегали. Очень рад… С племянником сослуживца… Я всегда по утрам… милости прошу…
Собачки и желтый пес проводили Палтусова до лестницы.
"Что же это, — кольнуло его, — а за Тасю-то бедную хоть бы слово сказал потеплее. Ну, да все равно ничего бы не дал. А если он врет и генеральша — наследница, нечего беспокоиться".
В течение зимы он завернет еще к этому подрумяненному читателю Шопенгауэра.
"Шопенгауэр куда залетел! Москва! Другой нет!"
Палтусов был доволен этим визитом, хотя и назвал его "отменно глупым".
Слуге в галунном картузе он дал почему-то рубль.
XXX
Завтракать заехал Палтусов к Тестову; есть ему все еще не хотелось со вчерашней еды и питья. Он наскоро закусил. Сходя с крыльца, он прищурился на свет и хотел уже садиться в сани.
— Куда вы? — крикнули ему сзади.
— Пирожков!
Иван Алексеевич, в неизменной высокой шляпе и аккуратно застегнутом мерлушковом пальто, улыбался во весь рот. Очки его блестели на солнце. Мягкие белые щеки розовели от приятного морозца.
— Со мной! Не пущу, — заговорил он и взял Палтусова по привычке за пуговицу.
— Куда?
— Несчастный! Как куда! Да какой сегодня день?
— Не знаю, право, — заторопился Палтусов, обрадованный, впрочем, этой встречей.
— Хорош любитель просвещения. Татьянин день, батюшка! Двенадцатое!
— Совсем забыл.
Палтусов даже смутился.
— Вот оно что значит с коммерсантами-то пребывать. Университетскую угодницу забыл.
— Забыл!..
— Ну, ничего, вовремя захватим. Едем на Моховую. Мы как раз попадем к началу акта и место получше займем. А то эта зала предательская — ничего не слышно.
— Как же это?
Палтусов наморщил лоб. Ему надо было побывать в двух местах. Ну, да для университетского праздника можно их и побоку.
— Везите меня, нечего тут. Дело мытаря надо сегодня бросить.
С этими словами Пирожков садился первый в сани.
Они поехали в университет. Дорогой перемолвились о Долгушиных, о Тасе, пожалели ее, решили, что надо ее познакомить с Грушевой и следить за тем, как пойдет ученье.
— Баба-ёра, — сказал весело Пирожков. — В ней все семь смертных грехов сидят.
Рассказал ему Палтусов о поручении генерала. Они много смеялись и с хохотом въехали во двор старого университета. Палтусов оглянул ряд экипажей, карету архиерея с форейтором в меховой шапке и синем кафтане, и ему стало жаль своего ученья, целых трех лет хождения на лекции. И он мог бы быть теперь кандидатом. Пошел бы по другой дороге, стремился бы не к тому, к чему его влекут теперь Китай-город и его обыватели.
— Aima mater,[102]
- шутливо сказал Пирожков, слезая с саней, но в голосе его какая-то нота дрогнула.— Здравствуй, Леонтий, — поздоровался Палтусов со сторожем в темном проходе, где их шаги зазвенели по чугунным плитам.
Пальто свое они оставили не тут, а наверху, где в передней толпился уже народ. Палтусов поздоровался и со швейцаром, сухим стариком, неизменным и под парадной перевязью на синей ливрее. И швейцар тронул его. Он никогда не чувствовал себя, как в этот раз, в стенах университета. В первой зале — они прошли через библиотеку — лежали шинели званых гостей. Мимо проходили синие мундиры, генеральские лампасы мелькали вперемежку с белыми рейтузами штатских генералов. В амбразуре окна приземистый господин с длинными волосами, весь ушедший в шитый воротник, с Владимиром на шее, громко спорил с худым, испитым юношей во фраке. Старое бритое лицо «суба» показалось из дверей, и оно напомнило Палтусову разные сцены в аудиториях, сходки, волнения.