– Поначалу являлся он трус, – бедокурит свое говновоз. – Оттого и пырнул нелегко Пуподыха. Мельче жертвы в округе не высмотрел. Что его он к сестре взревновал – то проделки кривые, комедия. Через это убийство внедрился дружить к живодерам, но потом заскучал от расправ неминучих скрываться и предал гайдуцкую банду за мзду, как махровый Иуда. Воротиться назад от границ в Дюстабан не помчал: понимал, что задушится здесь в подозрениях. Потому и притопал обратно не раньше, чем набатрачил у турок себе оправдание. С вами якшаться уже не хотел, вот и вложился в загорский скворечник для Бенки с племянником. Сам же подался искать подходящий удел. Сунулся в Шумен на бойню – устал. Сошелся с дунайской женой – опротивела. Свился в Несебре гнездом – утонул. Затем опрокинулся заживо в Габрово. Вроде семейное счастье нащупал, но тут объявили его в полицейские розыски. Уехал таиться поденщиком в Видин. Кабы были деньжата при нем, расквитался бы щедрыми взятками, как, к примеру, спасался от власти потом, когда возмещал запоздалой отчизне свои на войне спекуляции. Значится, не было клада у Вылко в наличьях ни разу! Никакой он собой прозябал не разбойник. Скорей, горемычник и жиденький плут. Оттого и смутьянил, в отчаяньях псинок кромсал, что не мог донести по-другому застойную правду: нипричемный я, сродники, жалкий в итогах никчемец! Разглядите меня напрямки, престарельца во мне пощадите. Оторвите за мною постылую тень душегуба, удостойте дожить мне печаль у приютного нам очага… Но опять не услышали Вылко! Подстрекался спалить с безнадеги, да только кишка оказалась тонка: притязанья его на кровавые мести давно Пуподыхом покончились. Думал, выживет счастье свое из-под них коротать с соименницей-внучкой и водворился влачить угасанье в гостях у Труфанки, но и та отмахнулась его признавать, зачисливши в мертвого сына. Понял он, что на свете нигде не остался собой, и решил в одиночество сгинуть. Вылку вынул назад, к неприветной Каунке, и наладился выскользнуть в вечности. Потерпел, сколько мог, но, как надо, не смог, захандрил, из смертельных ночей отослал письмецо, чтобы было кому хоть слезой окропить порубежные муки. Размечтался излиться последней душой, а тут – на тебе! – целая миссия. Осадили толпой и ну клад выканючивать! Облапошила внучка дедка, обложила предательством – точь-в-точно он сам обволок басурманским кольцом живодеров в лесу. Видит он, все сошлось, что кощунством таким завершилось судьбы насмехательство. И воззвал из безумия краешной жизни к безумной старухе Труфанке – единственной, кто ему верил, потому что не помнил его никогда. Ну а клад – тот был просто сильней. Сколько им не талдычь, что сокровищ тех нету, они все равно не поверят. Ибо сам он без клада для них – небылица, подделка лихого разбойника. Все подлог, окромя малахольной хозяйки с ножом и глумливой потешницы смерти. Вылко думал, она с ним всерьез, а она развлекаться затеяла. Тогда из него и посыпалась шутка про клад: соблюдал смертью заданный тон… А насчет пограничья миров и вранья – это нам нипочем не известно, доколе всяк сам в ту страну на поклон не дослужится. Как по мне, нашей смерти плевать, что соврем мы, что выложим набело истину. Вот такое мое разночтение. Извиняйте, коль правдой моей покоробились. Да ведь с нею иначе нельзя!..
Замолчал, шевелюру поскреб и, позыркав глазами, поднялся. Дошаркал до стойки, подставил стакан и кивнул. Трендафил чуть замялся, но все же налил, хотя и дрожащими каплями. Тот по новой кивнул и давай смаковать. Тишина задышала такая, Людмилчо, что слышался каждый глоток.
– Ничего, – утешается Фытю Узунов и гладит себя по груди, будто сердце в себе убаюкивает. – Это в нем хобот мозгу повернул. Ну и ментовка, опять же, вращенья напутала. Сам-то парень срединный, в запросах житейских обыденный. Я его пионэром еще на отряды работать возил. Обжирались пострелы и с яблонь, и с груш, а этот все кашей давился и соблюдал против них целомудрие.
– Поучить бы его в новый раз поведениям! – вздыхает Баграт Демирджян. – Колобродство б его поумерить армейскими четкими буднями. Так ведь нет же: чем по окопам державу собой охранять, им милее говняшки высасывать. Тьфу, охламон, на тебя!
– Тьфу не тьфу, – отражает Флорин, – а из ваших отхожестей нынче повыползло столько, что моим механизьмам за годы не справиться. Вот и ответь мне, майор, с чего бы такая сложилась нечаянность? Не в Болярцах, не в Кочово и не в Катунице – здесь? Может, не с той стороны ты окопы лопатил? Может, своим сапогом попирал здравомыслие?
– Это он меня щас прищемил? – заскрипел из себя Демирджян. – Расшифруй-ка, Закарий, его клевету.
– Не серчай на него, – заглушает учитель. – Он не меньше тебя огорчился стихийной аварией. Да и долг свой исполнил до ссадин и травм. Все одно как сражался б в окопе солдат.
– А еще, – зубоскалит Флорин, – я про то опасаюсь, что вышел наружу тот клад. И другого от Вылко уже вам не будет!