Выйдя из дому, окунувшись в привычный людской водоворот, нырнув на площади трех вокзалов в метро, Зимин все продолжал находиться под впечатлением письма от Пушели. Для него все же так и осталось загадкой, почему Мишель увез из России лишь семейные реликвии своих сибирских предков. В памятном ночном разговоре в тайге на полпути между урочищем и Большим Кужербаком Пушели сам счел нужным поведать еще и о пяти с лишним пудах золота, увезенного с Сопочной Карги Игнатием Пушилиным. Три пуда достал тайно от отца со дна озера Пушилин Степан. Несомненно, местонахождение и того, и другого клада известно Пушели. Восемь с половиной пудов. Сделать официальное заявление – и четверть стоимости этого высокопробного золота законно причитаются ему. Даже при том, что заокеанский предприниматель вовсе не стеснен в средствах, сумма немалая. Однако же не пожелал. Дал слово деду, Степану Пушилину, при первой возможности вывезти из страны предков фамильные фотографии, но ни при каких обстоятельствах с русским золотом не связываться, не соблазняться им? Возможно. Хотя не исключено, не очень жаждет по каким‑то соображениям афишировать сейчас свои русские корни, решил перенести на более поздние сроки, причитающееся никуда не уйдет? Все возможно.
Письмо от Пушели, попытки понять мотивы его поведения с новой силой всколыхнули у Зимина воспоминания о поездке в Сибирь.
Перед самым отъездом в Москву он еще раз зашел к Егору Калистратовичу Мусатову. Казалось неправдоподобным утверждение краеведа Лестнегова, будто представитель Сибревкома Малышев застрелил при попытке к бегству бывшего командира пихтовских чоновцев Степана Тютрюмова, все знавшего об адмиральском кладе, и не то что не пострадал за это, но пошел на повышение и вскоре убыл на работу в Центр. Что‑то Лестнегов либо путал, либо попросту не знал. В Пихтовом пролить свет на это мог лишь один человек – Мусатов.
Хоть и закончилась их предыдущая встреча крупной размолвкой, принял его Мусатов как ни в чем не бывало, разговаривал охотно. Однако третья встреча с престарелым ветераном‑чоновцем насколько что‑то прояснила, настолько и подбросила новые вопросы. Почетный пихтовский гражданин утверждал: не погиб Степан Тютрюмов осенью двадцатого года. Действительно, какого‑то красного командира, павшего в боях с кулаками и подкулачниками, попами и недобитыми белобандитами, похоронили с почестями в сентябре 1920 года на центральной площади на станции Озерной – это на полпути между Пихтовой и Новониколаевском, – а вот кто это был – Мусатов не знал. Но никак не Тютрюмов, это уж точно. Потому что его, Мусатова, в том же двадцатом, под самый Новый год, вызывали к следователю в Новониколаевск. По делу об убийстве секретаря укома Прожогина. Была и очная ставка с Тютрюмовым. Он ничего не путает, не без памяти. Давал подписку о строжайшей революционной ответственности, если расскажет, о чем был разговор и об очной ставке с Тютрюмовым. Не только о том, какие вопросы задавались на очной ставке, – но и о том, что видел Тютрюмова, помалкивать обязался… Что дальше произошло с Тютрюмовым, пихтовский ветеран не знал. Его никогда больше никто не допрашивал по этому делу, а узнать он не пытался.
Совершенно ясно после разговора с Мусатовым стало одно: не убивал представитель Сибревкома Малышев бывшего командира пихтовского ЧОНа. Значит, прав был он, Зимин, в своих предположениях.
Последние минуты свидания с Мусатовым проходили торопливо, скомканно. Зимин спешил. Шесть часов оставалось до отлета в Москву из Новосибирского аэропорта «Толмачево». Пушели с Нетесовым ожидали его в пушелевском джипе у самого подъезда мусатовского дома. Хотелось бы перед отъездом еще встретиться с Лестнеговым, спросить, откуда сведения, что Тютрюмов погиб при попытке к бегству, но было дай Бог успеть закончить разговор с Мусатовым.
– И о чем спрашивали на очной ставке, Егор Калистратович? Сейчас‑то, надеюсь, не тайна? – задал вопрос Зимин.
– Не тайна, – ответил бывший чоновец. – Мне с вечера, перед тем как убили секретаря укома, Тютрюмов велел подготовить оседланных лошадей. Ну, я всего‑то и подтвердил, что выполнил его приказание. И всё.
– А о кедровой шкатулке, которую у вас на Орефьевой заимке Тютрюмов забрал, не рассказывали следователю?
– Нет.
– Почему? Такая дорогая шкатулка. Бриллианты, жемчуг, золото…
– Почему, почему. Побоялся тогда! Вот почему, – ответил Мусатов резко, будто огрызнулся. Выражение лица его при этом тоже изменилось: как, дескать, можно не понимать простых вещей.
– Кого? Тютрюмова, что ли, боялись? – удивился Зимин.
– А ты думал…
– Он же под стражей был.
– Ну. И что? Он и до того всю жизнь: нынче в тюрьме, в смертной камере, завтра – на воле… Хотел бы взглянуть, как бы ты заоткровенничал: зашел к следователю, они рядышком, словно братовья, сидят, чаи гоняют, смеются. Не поймешь, кто и хозяин в кабинете.
Зимин не мог не отметить мимоходом: о событии давности в полновесную человеческую жизнь Мусатов говорил так, будто речь шла о вчерашнем дне. Не ускользнула от его внимания и предыдущая реплика.