– Ты чо, Дашк? – голос Фрола почему-то в это время ей казался таким далеким и даже ненужным, но вместе с тем бесконечно дорогим и родным. Очередной приступ жалости к себе заставил слезы с новой силой бежать по щекам. – Да чо с тобой? Ты чо, заболела?
– Ой, Фролка, заболела… Да ишшо как заболела! – хозяйка дома стояла спиной к двери в полной прострации: ей уже начало казаться, что дом вот-вот закачается и упадет.
А кто-то в это время тихо-тихо в мозгу нашёптывал. – А может это не дом? А может, это в тебе самой сломалась какая-то подпорка али стержень, какой? Вот он, момент. Ну, приукрась то, что случилось. Соври, наконец… И выход будет найден!
Но нечто суровое и беспощадное, словно каменной стеной навалилось на язык, не давая произнести спасительные слова…
– Вот чо, Фрол Нилыч, уходь! Не люблю я тобе! – вместо лжи выдавилось из белого от безнадежности рта. Ноги подхватили ее и понесли на сеновал, где зарывшись в прошлогоднюю солому начала биться и рыдать, проклиная Сысоя и обрекая себя на горькое одиночество…
Меж тем Сысоя в отряде ждал сюрприз. Кузьмич, оглядел внимательно пришедшего откуда-то комиссара и ядовито усмехнулся.
– Однако, ты, Сысой, ровно из боя откуда-то приташшилси! – он, усмехаясь в прокуренные усы, рассматривал глубокие кровавые раны на его лице. – Антиресно, с какими кошками ты дралси?
– Слышь, Кузьмич, отстань! У тобе выпить чо-нидь есть? – Сысой, потрогав лицо и спину, тут же почувствовал сильную боль, прошептал. – Ну и баба! Дикая как кошка… Ишь как рожу-то располосовала! Ну, ничо: быстро обратаю…
– Ну дак не ходи… к кошкам-то! – усмехнулся Кузьмич, явно намекая на то, что делают между собой коты и кошки в марте.
– Ладно, не буду… – примирительно сказал Сысой, выпивая стакан кумышки из бутылки, припасенной им еще вчера. Остатки кумышки размазал по лицу и поморщился от боли. – Ну, дак, чо ж ты хотел мне сказать?
– Да тута наши мужики двух бабушков – монашек словили…
– Эх, Кузьмич, Кузьмич! Сколько раз еще мне тобе учить: не мужики, а революцьённые красногвардейцы! Темнота, а ишшо красный командир! – Сысой был доволен. – Вот так, знай наших… А то – кошки! Ишшо мене, красному революцьённому комиссару кажнай слесарь замечанья делать будить!
И уже примирительно добавил – Ну, так чо ж?
– Ну, дак, тово… Мужики говорят… Переодетьси можно, да проникнуть в монастырь… – похоже, Кузьмич уже и сам не рад был тому, что начал этот разговор, да остановиться уже не мог. – Да открыть нашим мужикам двери! Потерь меньше бут…
– Ну, Кузьмич, дак ты у нас не иначе как Суворов будешь! – Сысой ерничал, потому что никак не мог простить простодушному рабочему того, что сам не смог додуматься до этого. – Не, мало Суворова, Напольен будешь! Ишь, чо удумал!
Сысой уже злился по-настоящему: к женскому монастырю у него было особое отношение. И вот на тебе. – Не я, а простак Петрищев додумался до такого хода! Столько баб… А утварь золотая… А иконы!?
Сердце чуть не зашлось только от одной мысли, что наконец пришло то время, о котором он так мечтал в детстве и долго шел к нему. Ить сколь лет пыталси гробануть ентот монастырь, а времечко-то вот тока щаз и поспело…
– Ну, дак чо, комиссар, давай разрешенью на енто, да веди мужиков! – Петрищев подбоченился, изображая себя Наполеоном.
– Даю! – воображение комиссара рисовало все новые и новые картины, в которых все интереснее и интреснее получалось новое приключение: ему до чертиков надоела осада…
Монашки при охране ворот не ожидали от красных такой подлости: не успели они пропустить переодетых в монашек рыжего комиссара и еще одного красногвардейца, как те быстро разоружили и прикончили штыками их, открыв отряду двери. Хлынувшие в монастырский двор красные, как уничтожающие все на своем пути термиты, разбежались по монастырю. Сысой был счастлив: его хитрость удалась и теперь уже никто не скажет, что ее придумал не он… А через несколько минут двор наполнился криками, стонами и беготней мечущихся монашек и почуявших забаву мужиков…
Но Сысоя интересовало другое: уж кто-кто, а он-то хорошо знал, в чем было главное богатство монастыря. Не зря же столько раз был бит в детстве за то, что лазил сюда воровать золотую утварь! И ноги его вели вовсе не в кельи к молодым монашкам, а к храму. Потому и стрелял он во всех, кто становился на его пути, пока не добрался до красивой двери храма.
С силой дернув за толстую ручку и открыв дверь, он влетел в хранилище утвари и икон с маузером и остолбенел: храм был пуст! Голые стены словно издевались над ним, сияя своей наготой: ни икон, ни золотой утвари, ни пожертвований…
– А-а-а, курва! – закричал он в бешенстве, специально допуская самые непристойные выражения в божьем храме, чтобы его оскорбить, унизить, а получилось наоборот: мысли его были кем-то разгаданы… И память услужливо высветила из темноты времени лицо настоятельницы. Теперь он не только матерился в ее адрес, но и начал палить туда, где высвечивался ее образ. Пули ложились в купол, стены, иконостас. – Ну, попадися мне ишшо, святоша, убью!