Тоски, правда, при этих лишних дополнительных нагрузках в её жизни значительно меньше стало. Но стала ли от этого лучше сама жизнь — тут бабка надвое сказала. То есть стала, но только временами и мгновениями. Справедливости ради надо, конечно, сказать, что поэт этот её припадочный не всегда психует и слова пишет, он иногда, нет-нет, да и трахнет Алку так, что все зубы сведёт. Пускай без особого внимания, между стихами и в мамином за стенкой присутствии, но всё равно хорошо и прекрасно. А с мужем так и вовсе не сравнить. Потому что сравнивать, собственно говоря, не с чем. Муж давно своими супружескими правами пренебрегает и ими не пользуется, считая их обязанностями. Которыми тоже по возможности пренебрегает. По крайней мере, с ней. А с другими — кто его разберёт? Презервативы случайные, когда Алка штаны и рубашки мужнины в стиральной машине вертит, на поверхность всплывают. Самых разных мировых производителей. Но что он с ними делает в её отсутствие и для чего применяет — Алкой не изучено. И не требовать же у мужа пояснений с предъявлением ему прямо в лицо выловленных улик и вещдоков. Унизительно это и неинтеллигентно. И Алка, как женщина глубоко воспитанная, обратно их мужу по карманам раскладывает. После просушки. И хранит на эту тему ледяное, так сказать, молчание ягнят.
Отсюда понятно, почему в конце концов она просто завела себе на стороне человека, мужчину. Вернее, не просто завела, а влюбилась в него, как последняя романтическая идиотка эпохи Возрождения. И то, что он поэтом на поверку оказался, не её вина, а её, может быть, беда. И кризис среднего женского возраста — это само собой, это отдельно.
Да, и вот, значит, влюбилась Алка при живом и здоровом муже, который имел у неё место быть, но пассивно, что ли. Ничего до поры до времени не замечая и будучи уверенным в себе и в ней самозабвенно, поскольку он был хоть и бабник по слухам и уликам, но в душе — очень хороший семьянин, материально, жильём, машиной и дачей обеспеченный. А потом, постепенно, когда про Алку с поэтом полгорода уже знало в деталях и пикантных подробностях, стал он что-то таки замечать и задницей чувствовать. Какие-то в Алке несвойственные перемены. И начал подспудно задумываться, волноваться за своё будущее и стал принимать подсознательные меры для возрождения в семье тесных родственных отношений и телесных контактов. И если бы не уехал сдуру в Египет, меры эти дали бы, наверно, свои ощутимые плоды и побеги. Он же последний раз даже день рождения в тесном Алкином кругу праздновал. При том что обычно делал это в кругу своего, принадлежащего ему с братом, трудового коллектива. Устраивал, иными словами, коллективу народное гулянье — размашистое и за свой личный счёт. И коллектив всегда бывал гуляньем доволен и пел ему хором в знак благодарности попутную песню: «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам» и так далее. А Алка во время этого праздничного пения дома сидела или делала что хотела и что считала нужным в быту. Как брошенная вдова. Но что бы она ни делала, прежде всего она злилась, намереваясь и давая себе клятвенное обещание отомстить мужу при первой подвернувшейся возможности. И такая возможность в свой срок ей как нельзя кстати подвернулась. Правда, в виде упомянутого поэта. М-да.
Наверно, она чем-то сильно не угодила Господу Богу нашему, непростительно провинившись. Или не она, а предки её до седьмого колена. А она вынуждена за них расплачиваться и нести на себе груз ответственности и свой крест. А как иначе можно объяснить появление поэта этого дурацкого в её будничной личной жизни? Не говоря уже о дурацком, пусть и по-иному, муже. Которого она, между прочим, вот уже десять лет почти любила. И это была отдельная Алкина драма и трагедия. Она и поэту говорила с первого дня и в постели, и вне её: «Я, — говорила, — десять лет почти люблю своего мужа». Поэт говорил: «Кошмар». И говорил: «А меня?» «И тебя, — говорила Алка и мечтала вслух: — Вот бы, — мечтала, — жить нам втроём, дружной шведской семьёй, чтобы и духовные, и материальные запросы всех её членов всесторонне учитывать и удовлетворять по первому требованию или желанию».
Поэту эта идея не нравилась. Он говорил: «Я, насколько мне известно, не швед. Я лучше», — и в силу своей подлой поэтической натуры, любил, чтоб его любили безраздельно, а не в группе или там в приятной компании.
Мужу такой конгломерат семейной жизни тоже вряд ли пришёлся бы по вкусу. Он мог позволить себе подкармливать какого-нибудь представителя высокого или иного искусства, притом свободно — денег у него на эту блажь и дурь вполне хватало, — но жить с ним одной семьёй, пускай даже шведской, под одной своей крышей, со своей женой десятилетней давности — это было для его понимания слишком сложно и слишком, может быть, современно.