Траур был объявлен. Только теперь она поняла, какую ошибку допустила! Надо было привезти в Александрию урну с прахом. Известие о том, что прах царя захоронен в римском колумбарии, выглядело подозрительным и бросало тень на царицу! Кроме того Татида изменила своей обычной сдержанности; из её покоев расходились по всему городу слухи о её отчаянии. Это было понятное человеческое, женское, материнское отчаяние, понятное горе! Жизнь царицы Клеопатры была темна; и в сознании её подданных, в этом «коллективном бессознательном», как позднее изъяснялся некто Юнг[69]
, эта темнота, эта тьма наполнялась рыкающими чудовищами! Жизнь Татиды, потерявшей мужа и сыновей, была ясна, понятна... А Хармиана таращила говорящие глаза. А Клеопатра ничего ей не приказывала. Носила траурную одежду. Выразила своё сочувствие Татиде. Появлялась с мрачным выражением лица на площадях главных. Все видели. Она всё делала правильно, хотя и знала, что ей ничто не поможет, никакая правильность её поведения! Потому что все полагают её дикой, хищной, гадкой, жестокой! А сами будто не жестоки и не злы?! Только они злы и жестоки в мелочах своих мелочных, мелких жизней, а ей приходится совершать крупные жестокости, потому что её жизнь — большая, крупная, жизнь правительницы!.. И когда Татиду вдруг обнаружили повесившейся, когда она висела в своём спальном покое, с высунутым языком, обгадившаяся, как это и должно быть, и, конечно, все заподозрили... то есть ведь это же было вполне естественно, то есть то, что несчастная одинокая мать, потерявшая мужа, старшего сына, стольких близких, а теперь и последнего сына, покончила с собой! Но если бы даже она была столетней старухой, едва дышащей, и умерла бы, всё равно все, решительно все заподозрили бы царицу Клеопатру! Её и теперь подозревали. Но она ведь ничего не приказывала Хармиане, потому что Хармиана умела исполнять невысказанные приказы, не облечённые в слова!..Маргариту, конечно же, интересовали вести о Марке Антонии. Вести эти разносились, прокатывались по землям Рима, Греции, Египта, азиатских и африканских царств. Клеопатра могла теперь сомневаться в его верности ей. По слухам, он вёл себя, как мальчишка. Впрочем, она ведь знала, что он вполне способен на всевозможные дурачества. Вот как раз и доходили толки о его «шутках и мальчишеских выходках». Однажды он нарядился в обычную одежду раба, закутался в грубый плащ и явился к Фульвии как раб, якобы посланный Антонием к ней с письмом. Нарочно изменив голос, Антоний объявил ей о тяжёлом ранении Антония, то есть выходит, что о своём! Она заломила руки. Он тотчас сбросил плащ и она узнала мужа. Но даже и не успела рассердиться, потому что он крепчайше сжал её в объятиях!.. Никакого удовольствия эти слухи не доставляли Клеопатре, но почему-то она совсем не огорчалась. Ей нравилось, что он может вести себя так озорно, так по-мальчишески... Она улыбалась, посмеивалась. Она представляла себе, как он что есть силы обнимает Фульвию, и это объятие тоже казалось ей совершенно ребяческой выходкой...
А вот Плутарх оценивал поведение Антония как явный, явственный знак его подчинения Фульвии. По такому поводу Плутарх написал об Антонии совершенно унижающие Антония строки:
Плутарх не был современником Антония и Клеопатры. Политическая активность женщин, то есть Фульвии и той же Клеопатры, представлялась Плутарху не иначе как следствием постыдного мужского слабоволия, то есть опять же Антониева слабоволия!..
Между тем... Рим увязал в трясине гражданских войн. Триумвират — консул и прежний начальник Цезаревой конницы Марк Эмилий Лепид, Октавиан и Марк Антоний — скрепил своё единство перекрёстными браками. Октавиан получил в жёны падчерицу Марка Антония, Клодию, а сын Лепида женился на Антонии, юной дочери Марка Антония, ещё не вышедшей из отроческого возраста. В это время Долабелла сражается с Кассием в Азии, проигрывает и кончает с собой. Марк Брут и Кассий опустошают Грецию, разносят в клочья родосский флот и уже чувствуют себя победителями. И вот тут-то Октавиан и Антоний оттесняют их в Македонию и наголову разбивают при Филиппах. Кассий и Брут, то есть оба одновременно, кончают, в свою очередь с собой. И тут вступает уже известный нам Павел Орозий, со своими, в свою очередь, словами: