Власть попятилась, криво ухмыляясь, ушла в другую квартиру. Совсем пришибленный сынок помалкивал, Мамаша клочком газеты стерла с губ помаду и скрылась за ширмой; Иван и раньше замечал, что Мамаша старит себя с далеко идущими целями, согбенным видом и вдовьим платочком прикрывая достаток в доме, текущие в него денежки, но такой метаморфозы не ожидал и решил утром на прощание дать ей тысяч на пять больше. Она приняла пачку, понятливо кивнула, когда услышала, что Иван срочно выезжает в Горький на автомобильный завод, и деловито осведомилась, какие города и заводы говорить тем, кто начнет интересоваться Иваном, если тот после Горького сюда не приедет; поблагодарила она и за чемодан, оставленный ей. Иван распихал по карманам разную мелочь, сверток с деньгами нес открыто, в сетке, вместе с молоком и хлебом, Кашпарявичус покосился, понял, хмыкнул, спросил, из каких собак Иван, тех или этих, выслушал короткий ответ и согласился: да, любая стая опасна. На попутке доехали до поля, уставленного автомобилями и мотоциклами всех марок, это был СПАМ, склад поврежденных автомобилей. Минское шоссе - в двух километрах, там у Баковки спецотряд милиции выборочно забирал легковые и грузовые автомашины у тех, кому не положено тотально грабить Германию; почти все автомобили - исправные, на ходу, на складе распределялось не единожды награбленное, дележкой - по внушительным требованиям на бланках и скомканным запискам неведомо от кого - занимался человек одной крови с Кашпарявичусом, с виду неприступный и неподкупный. Присмотревшись к тому, как быстро меняются права на движущуюся собственность и с каким наваром для обоих распределителей, Иван понял: много, очень много людей в наркоматах обязаны литовцам, и всегда шепнут им нечто важное, и всегда отблагодарят и натурой, и советом. Один из таких наркоматских тут же выписал Ивану водительские права; Иван на полуторке, Кашпарявичус на «опеле» поехали к Филям.
Места в гараже нашлись, завхоз представительства всюду имел своих людей, и не только в Москве; в тот же вечер Иван отправился в ответственную командировку. В Каунасе умер старый революционер, несемейный, бездетный и без единого родственника, перед смертью он выразил нежелание быть похороненным на родной земле, погребение, по мысли Кашпарявичуса, должно состояться в Москве, только в Москве. «Дорогу туда ты знаешь», - с особенной интонацией произнес Кашпарявичус, отправляя Ивана в дальний рейс и очерчивая напутствием круг, в котором произошла (или могла произойти) их давняя встреча, а внутри этого круга было пространство от Минска до Клайпеды, леса от Паневежиса до Алитуса, где в одной стреляющей куче уничтожали друг друга бойцы НКВД, лесные братья, дезертиры и беглые пленные, партизаны, немцы и голодные, обовшивевшие легионеры неизвестно кем созданного войска. Там и сейчас было неспокойно, в полуторку Ивана трижды стреляли, потом ее догнал на «опеле» Кашпарявичус, обе машины катили резво, в Каунасе Ивана повели к фотографу, там и дали ему паспорт, но уже с каунасской пропиской, со всеми штампами, нарядили в черный костюм, снабдили доверенностью; с нею он отправился в морг, благоговейно опустил голову, стоя перед наглухо заколоченным гробом. Впрочем, были видны следы разруба, кто-то пытался топором осквернить последнюю камеру испытанного борца за правое дело, долгожителя тюрем; Ивану вспомнилась величественная фраза о том, что даже из гроба революционера должно вырываться пламя, и он потрогал разруб - копоти не было! Обложенный льдом и опилками, гроб последовал в Москву, три алкаша втащили его - под мат Ивана - в дом у Абельмановской заставы, отодрали гвоздодером крышку. Иван увидел синий лоб старика и умело заштукатуренное отверстие, пуля вошла под правый глаз самоубийцы. Сутки еще со стариком прощались в одиночку приходившие люди, женщины держали у рта платочки, все скорбящие - явно не советского происхождения, слышались восклицания на испанском, немецком, французском языках, по-русски заговорил вдруг авиационный генерал, называя покойника украинским именем Панас. Похоронили за чертой города («Таких ни одна земля не держит», - съязвил Кашпарявичус), кто-то произнес речь на литовском языке, потом речитативно зазвучала латынь. Лежавший в гробу считал себя при жизни интернационалистом, земля была ему пухом и в Африке, и в Бельгии, но не та, что вырастила его. Комья глины, полетевшие на заколоченный Иваном гроб, завершили погребение одного литовца и воскрешение другого, Ивана временно прописали в Москве - под чужой фамилией, странно читалось отчество: Иозасович. В деревне Мазилово, что в километре от гаража, сдавались комнаты, Иван научился говорить по-русски с легким акцентом, оправдывая фамилию; чужеземцу дали где жить и чем по утрам питаться.