Так они и спят: Таня лицом к окну, прикрыв ладонью глаза. «Чтобы фонарь не мешал». Фонарь стоит как раз за их окном, зажигается еще засветло. Когда они засыпают, Андрей обнимает ее – кладет ладонь ей на ключицы. Лежать так не очень удобно, Андрей утыкается Тане лбом в спину, между лопаток. Если бы все, что скрывает их: простыня, клетчатое одеяло из колкой шерсти, штукатурка, бетон, черепица – сделалось бы прозрачным, то сверху их можно было бы принять за головастика – если заметить его с берега и провожать взглядом мимо распадающихся фрагментов ряски и водорослей, ко дну, пока он не станет неразличимым.
– Вот арбуз, а вот нож, – говорит бабушка, – режьте и ешьте.
Она ставит тарелку на стол, потом идет к окну. Бабушка сильно сутулится, ходит медленно. Андрею кажется, что, стихая, звук ее шагов продолжается в других звуках – в скрипе половиц, в едва слышном потрескивании в деревянных стенах, в шорохе хлестнувшей по стеклу яблоневой ветки, в шуме мотора машины, свернувшей за угол – так расходятся круги от плоского камешка, только что ушедшего под воду. Бабушка проводит ладонью по запотевшему стеклу, обнажая прижатые ветром к земле стебли травы, мечущиеся кроны деревьев в саду, неожиданно близкое небо, проступившее в разрывах между облаками. Потом стекло снова делается непрозрачным.
С арбузом повезло. Очень красный.
«Пойдем скорее, – говорит Таня, – меня мама только ненадолго отпустила».
Они надевают куртки, выходят на улицу. Дождя уже нет. Нужно успеть пробежать под яблоней так, чтобы вода с листьев не попала за шиворот.
– Он здесь, – говорит Андрей, – я вчера проверял. Его никто не взял.
На велосипедах они, конечно, в такую погоду не поехали – пошли пешком. По дороге им никто не встретился – да и ненужно было. Ненужно было никому знать, куда они идут, и где бывают, и что там есть, если выйти из дачного поселка, сильно толкнув высокую – в два их роста – калитку из чугунных прутьев. Несмазанные петли скрипели и постукивали, калитка медленно открывалась, заставляя их задержаться – всего на несколько мгновений, застыть на месте, когда уже виден лес, и тропинка, считай, уже началась, уже почти у них под ногами, и они, на самом-то деле, уже шагают по ней, уже идут среди деревьев. И потом, после того, как калитка, наконец, выпускала их, это было как будто они спешат за самими собой, только что скрывшимися из виду, всегда бывшими здесь секунды назад, за двумя детьми в осенних куртках: у Андрея – синяя, у Тани – желтая.
Они проходили мимо развалившегося муравейника, в котором прошлым летом снова появились муравьи, но мало; потом шли вдоль просеки; за просекой тропинка разветвлялась, забиралась под мокрую траву, терялась среди луж и глинистых проплешин, как ящерица-хамелеон. Но она им была уже не нужна. Оставалось пройти сквозь еловую рощу, а потом – подняться на железнодорожную насыпь. На насыпи воздух был другим – неподвижным, подрагивающим; и привычное его свойство – обозначать расстояние так, чтобы все происходящее не случалось в одной точке пространства – тут ослабевало, почти что сходило на нет. Казалось, что стоит только приглядеться, и можно будет увидеть, как в тысячах километров от них зажигается сигнал семафора, а мчащийся где-то поезд вот-вот окажется рядом с ними, пронесется мимо. И это происходило – поезд появлялся вдалеке и сразу же настигал их. Они соскальзывали по щебневому склону – но не до земли – и смотрели, как надвинувшиеся вагоны, поравнявшись с ними, теряют объем, превращаются в бесцветную ленту, рассекающую воздух со свистом и грохотом. И там, за этой лентой, было то, что не случилось с ними, но находилось вблизи, всего в нескольких шагах. Именно это они пытались рассмотреть, именно туда взгляд не мог проникнуть. А потом лента вдруг обрывалась, грохот – почти мгновенно – стихал, и ничего такого за насыпью не было. Они пересекали ее; снова оказывались в лесу. Идти оставалось несколько минут.