Я стою на влажной брусчатке, в неровном четырехугольнике света, падающего из дверного проема. Я знаю, что за дверью под вывеской окажется комната, замкнутая отштукатуренными стенами, кафельным полом, сводчатым потолком. Но эта же комната, это же очерченное камнями и бетоном пространство, совпадает с другим — со столиком на одного, в кафе, напротив стеклянной входной двери. За столиком сидит посетитель в плаще, мокром от дождя. Он достает из кармана конверт и пишет на нем адрес — крупным, почти детским почерком. По одну его руку старик, тогда еще не состарившийся, спешащий по утренней улице — он должен успеть до того, как у крашенного красной краской чугунного ящика на перекрестке остановится почтовый фургон. По другую его руку — я, смотрю в окно на заснеженный двор. За его спиной — город, жители которого могут идти только вниз или вверх — по исчерченным кривыми улочками холмам. Перед ним пересекает песчаную равнину всадник в пыльной одежде. За каждым из нас другие города и другие лица. Оттуда, где, склонившись над письмом, сидит человек, они могли бы казаться светящимися точками, заполнившими видимое глазу пространство и уходящими дальше, — сначала в черноту, а потом в бесцветье — как если бы человек с письмом находился в центре зеркальной комнаты, в которой любое существо и любой предмет дают начало бесконечности отражений. Человек выходит из кафе. Я стою перед дверью. Несколько мгновений я пытаюсь совместить одну комнату с другой, той же самой, но обозначенной другими стенами — проницаемыми, прозрачными, растворяющимися в темноте. Но полного совпадения не происходит. Железная дверь передо мной покачивается от ветра. Невидимый мне музыкант резко проводит пальцем по струне, музыка смолкает. Я захожу внутрь.
В помещении шесть столов, накрытых клеенкой. У входа — прилавок, на нем лепешки, нарезанные овощи, оливки. Рядом с ним железная плита, на ней жарятся куски курицы. На полке, за прилавком, стоят бутылки с араком и кока — колой. В дальнем углу комнаты четыре человека играют в нарды — пожилые люди в черных костюмах, под пиджаками у них темные свитера, ветхие воротники рубашек. Мое внимание привлекают их лица. У них разные рты — полные губы у одного, подрагивающий рот у другого, у третьего губы изогнуты в полуулыбке, у четвертого губы спрятаны под седыми усами, пожелтевшими от табака; и похожее выражение глаз — они немного прищурены и кажутся застывшими, как будто в каждом из сидящих за столом игроков однажды поднялась волна — в человеческий рост, с пенными гребешками — и выкатилась через глаза наружу; и глаза, пропустив ее, перестали меняться. Они сидят, склонившись над игровой доской. Перед каждым из них — стакан остывшего турецкого кофе. Рядом с доской лежит пухлая тетрадка в черном коленкоровом переплете — для записи выигрышей и проигрышей.
— Предложи ему арак, Эдна.
Я оборачиваюсь. Я пришел сюда из-за него, но заметил его не сразу. Даже сейчас, когда он сидит на стуле, видно, какой он высокий. Он худощав, смуглое лицо заросло седой щетиной. На нем выцветшая джинсовая куртка, в кроссовках нет шнурков. Он сидит, облокотившись на инструмент — уд2; лак на верхней деке, под запястьем правой руки стерся, обнажив розоватую древесину. Кисть левой руки лежит на коротком, загнутом
назад грифе. Он улыбается мне, а потом снова резко проводит пальцем по струне. У меня сводит скулы.
— Чем вам помочь, — спрашивает Эдна. У нее темные вьющиеся волосы, морщины вокруг глаз, квадратный подбородок.
Я заказываю чай и собираюсь сесть за свободный стол, но человек с удом придвигает к своему столу еще один стул — для меня. Я подсаживаюсь к нему. Эдна приносит мне чай в стеклянном стакане. Я спрашиваю музыканта, как его зовут. Он отвечает: «Лео».
Я смотрю на него в замешательстве. «Это прозвище, — улыбается Эдна, — псевдоним. Сам-то он из Исфахана, ребенком оттуда приехал. Лео там — не самое распространенное имя».
— Да и тут — не очень, — говорит Лео.
— А почему вы так себя назвали?