Читаем Князь Тавриды. Потемкин на Дунае полностью

Дородная, несколько поседевшая тетушка в белом утреннем пудромантеле и в чепце на неубранных волосах, с недовольством глядя в ноты, сидела за клавесином. А среди комнаты, в светло–кофейном кафтане, на жирных, прудастых, ловко изогнутых ножках, в позиции, готовый на легкокрылый прыжок, стоял румяный, с строгой мордочкой старичок, танцевальный француз–учитель. Он вправо и влево размахивал скрипицей, нетерпеливо топал ножкой по полу, ударял смычком по струнам и собственными преуморительными, на женский манер, выгибаниями и приседаниями сопровождал плавные шассе, плие и глиссады своей ученицы. Как теперь вижу эту картину, хотя тому прошло столько долгих незабвенных лет.

Чуть взявшись концами пальцев за слегка приподнятый серо–дымчатый кисейный подол и гордо–рассеянно откинув красивую, с невысокою, a la Titus, прической голову, плясунья покачивалась, делая фигуру гавота, в тот миг, как я вошел.

- Chasses, balancez, jetez… et salut… en troisieme! — командовал, расшаркиваясь, старик. Меня увидали. Крик, шум, объятия, приветствия, расспросы. Танец брошен. Я остался обедать и на весь вечер.

В возмужалой, стройной девушке с деревенским здоровым загаром и с высокой крепкой грудью я в силу спознал былую резвушку Пашуту, с которой когда‑то вел детскую дружбу в хоромах и боскетах Горок. Большие карие глаза смотрели прямо и смело. Тонкая улыбка не сходила с подвижного лица. Пока мы говорили с Ольгой Аркадьевной, она рассеянно взглядывала то на меня, то на покрытые морозными узорами окошки, за которыми слышались бубенцы я санный гул проносившихся по наезженной гололедке городских саней.

— Весело вам здесь, сестрица? — спросил я Пашуту, когда мы остались вдвоем.

— Как вам сказать? — ответила она. — Для чего ж и приехали? Веселому жить хочется, помирать не можется.

— Вам ли думать о смерти?

— Да, так весело жить, — улыбнулась она. — Смех тридцать лет у ворот стоит и свое возьмет.

— Любо вас слушать, не горожанка. А уж матушка лелеет вас и, чай, ласкает? Одна ведь дочушка у ней…

— Еще бы! Она такая славная.

— Выезжаете?

— О да! В операх, балетах были.

— А знакомых приобрели?

— Зачем? Нам и без них приятно.

Вижу, сдержаннее стала, не идет, как прежде, на откровенность.

— Ну, Савватий Ильич, — сказала мне после первых двух–трех заездов Ольга Аркадьевна. — Ты ведь роденька, хоть и не близкая, да по сердцу. Я начистоту. Стыдно будет забывать тетку и сестренку. Уважь, почаще наведывайся к деревенщине, провинциалкам. Руководи, указывай Паше, что и как. Замок да запор девку не удержат. Ведь тебе все эти деликатесы и финесы как на ладони. Хотим поучиться да взглянуть на здешние вертопрашества. У вас тут всякие моды, карусели, куртаги, балы…

— Что ж, тетушка, с Богом! Раскошеливайте горецкие похоронки. Для кого ж и припасали?

— Так‑то так, голубчик. Да ой как здесь все дорого. Помоги, племянничек! Нельзя ли, понимаешь, уторговать, подешевле добыть тех и этих ваших всяких диковинок. Вот хоть бы модные магазейны, — вздохнула и тоже оглянулась Ажигина. — Да опять и эти ваши мастерицы… Шельма на шельме! Была я у Лепре и у Шелепихи на Морской… Ах, душегубки! Ах, живодерки! — прибавила Ольга Аркадьевна, закачав головой и даже зажмурясь.

- Maman, finissez! — перебила ее, полузакрывшись веером, Пашута.

— Что finissez? Что ты понимаешь да мигаешь? Правду ведь говорю… Опять же он не сторонний, а родня, и притом вежливый кавалер, ну и не откажет. А девичье терпенье- золото ожерелье…

Как мне ни было досадно и даже горько, что меня Ажигины почитали за родню, тем не менее скрепя сердце и охотно я им пособил где мог. Ездил с ними к Шелепихе и к Лепре, мотался по магазинам, по театрам и катаньям.

«Ожгла меня вконец эта Ажигина», — говорил я себе, не на шутку чувствуя, что с первой же встречи снова стал прикован к милому когда‑то предмету. Куда делись гонянья с товарищами, пирушки и сильный в то время картеж… Настали заботы о костюме — в порядке ли он; разоденешься, ни пылинки, на ямскую тройку — и в Петербург. Сперва по праздникам, а там и в будни при случае стал я неотменно ездить из Гатчины к Николе Морскому. Особенно любил я заставать Пашу по–домашнему, в корнете, то есть в распашном капотике. Привозил матушке сестрице новые французские книжки и гравюры, гамбургские и любекские газеты и модные ноты. Забьемся в ее горенку, она с ногами на софе, а я ей рассказываю. Читал с нею, рисовал и писал ей в альбом, а с Ольгой Аркадьевной играл, ради забавы, в фофаны и в дурачки и толковал о придворных и гатчинских новостях.

— Приезжайте, милый Савватий Ильич, — бывало, шепнет Пашута на расставанье. — В четверг опять концерт Паезиелло; уговорите мамашу, ах как хорошо пел вчера придворный хор…

Не совсем‑то приходились мне по душе чрезмерные выезды и увлечения Пашуты столичными веселостями и обычаями, а она от них была без ума.

— Молода, вырвалась из деревенской глуши! — оправдывал я сестрицу перед ворчавшей иногда ее матушкой, а сам вот как ревновал ее и к концертам, и к итальянским операм, и ко всякому выезду из дому.

Перейти на страницу:

Похожие книги