Читаем Книга 1. На рубеже двух столетий полностью

Я был цепями, сковавшими их; и я это знал всем существом: четырех лет; и нес «вину», в которой был неповинен. Оба нежно любили меня: отец, тая экспрессию нежности, вцелился в меня ясностью формулы; мать затерзывала меня именно противоречивой экспрессией ласк и преследований, сменяющих друг друга безо всякого мотива; я дрожал и от ласки, зная ее эфемерность; и терпел гонения, зная, что они — напраслина; но должно сказать: не полезно четырехлетнему и переживать всю горечь напраслины, и быть объектом внедрения методов; менее всего переживать их сцены «из-за меня», дрожа, что они — разъедутся, что этот разъезд возможен каждую минуту; возможен и тогда, когда небо квартиры безоблачно; я привык к тому, чтобы безоблачность в полторы минуты превращалась в свирепые ураганы; каждый миг в моей психологии мог сместить все: не оставить камня на камне; а наша квартира переживалась мной миром; и я жил в ожидании конца мира с первых сознательных лет: и это ожидание угомонилось лишь после десятилетия.

Первые впечатления бытия: рубеж меж отцом и матерью; рубеж между мною и ими; и — кризис квартиры, вне которой мне в мире не было еще мира; так апокалиптической мистикой конца я был переполнен до всякого «Апокалипсиса»; она — эмпирика поданной мне жизни; впоследствии, уже семилетним, наслушавшись рассказов горничной о «светопредставлении», я всею душой откликнулся на «судную трубу»; я только и ждал: «вострубит» отец спором, воскликнет мать нервами; и — конец, конец всему! Критику, рассуждающему об «эсхатологических» моментах в моем творчестве, я подаю простую, наиобъяснимейшую тему: как ему невдомек, что тема конца — имманентна моему развитию; она навеяна темой другого конца: конца одной из профессорских квартирок, типичной все же, ибо в ней — конец быта, конец века.

Мы наш «Апокалипсис» пережили на рубеже двух столетий.

В любви ко мне прогнанного от меня отца была горечь, был вечный страх; я нес эту горечь; и все-таки издали тянулся к отцу; в годах стабилизировались под контролем ревнивого ока матери прилично официальные отношения; но говорить мы разучились надолго: заговорили друг с другом впервые, лишь когда я стал сам себя сформировавшим взрослым.

Любовь матери была сильна, ревнива, жестока; она владела мной, своим «Котенком», своим зверенышем.

— Мой Кот, — так называла меня, — и что захочу, то с ним сделаю! Не хочу, чтобы вырос вторым математиком он; а уж растет лоб: лобан!

Вот первое, что узнал о себе: «уже лобан»: и переживал свой лоб как чудовищное преступление: чтоб скрыть его, отрастили мне кудри; и с шапкой волос я ходил гимназистом уже; для этого же нарядили в атласное платьице:

— У, девчонка! — дразнили мальчишки.

И — новое горе: отвергнут детьми я; кто станет с «девчонкой» играть?

Любовь родителей рано разрезала на две части.

— Что есть, Боренька, нумерация? — спрашивал отец, когда было мне пять лет.

— Как же, голубчик мой, опять не знаешь: ужасно-с! А как знать? Не смею знать.

— Если выучишь, — помни: не сын мне!

Так угрожала мать; и эти угрозы реализовались тотчас же сценой с отцом, если он был тут; и гонениями ужасающей силы на меня с момента выхода отца; а он — всегда уходил; и дома был гостем; все прочее время — заседал вне дома иль вычислял в кабинете.80

И я — не знал нумерации, формула которой читалась над моим носом из «Учебника арифметики» Бугаева (был такой);81 и там что-то говорилось о Финикии; пусть лучше не знать нумерации, чем подвергаться ряду гонений: сперва Неронову, потом Диоклетианову и т. д.;82

первые эпизоды истории христианства, вытверженные «с зубка», тотчас разыгрались во мне, как события арбатской квартиры; «мама» — на меня, мученика, выпускаемый лев; а отец — гладиатор, с ним борющийся; но участь его — быть растерзанным или быть обращенным в бегство: в университет, в клуб.

— Что он тебе рассказывал?

— Превращение гусеницы в бабочку.

— Ну, бабочка, это еще ничего…

Бабочка, как и цветок, — не вредит ребенку, а «нумерация», приближая «второго математика», — запретная вещь; а то, что факт естественного рождения твердо усвоен ознакомлением младенца с историей развития и фактами трансформизма, что «аист» отстранен, это — невдомек матери (и — слава Богу: а то и за бабочку мне влетело бы!); должен заметить: я не помню эпохи, когда я бы не знал, что человек произошел от обезьяны, ибо все то было по-своему впитано мною из шуток отца и разговоров его с друзьями, как-то зоологом Усовым, моим крестным отцом, ярым дарвинистом, у ног которого копошился в гостиной я, жадно внимая (слушать разговоры взрослых не возбранялось); вообще основы позитивизма и механического мировоззрения, полупонятные, разумеется, и разыгрывающиеся в сознанье мифично, были первой мифологией моей (до религиозной мифологемы); так: почему-то не гиббон, а цепкохвостая обезьяна казалась мне праматерью человека; и Самуил Соломонович Шайкевич, адвокат, у нас бывавший, за эту приверженность к цепко хвостой обезьяне меня поддразнивал:

— А ты — цепкохвостая обезьяна.

Перейти на страницу:

Все книги серии Белый А. Воспоминания

Похожие книги

Третий звонок
Третий звонок

В этой книге Михаил Козаков рассказывает о крутом повороте судьбы – своем переезде в Тель-Авив, о работе и жизни там, о возвращении в Россию…Израиль подарил незабываемый творческий опыт – играть на сцене и ставить спектакли на иврите. Там же актер преподавал в театральной студии Нисона Натива, создал «Русскую антрепризу Михаила Козакова» и, конечно, вел дневники.«Работа – это лекарство от всех бед. Я отдыхать не очень умею, не знаю, как это делается, но я сам выбрал себе такой путь». Когда он вернулся на родину, сбылись мечты сыграть шекспировских Шейлока и Лира, снять новые телефильмы, поставить театральные и музыкально-поэтические спектакли.Книга «Третий звонок» не подведение итогов: «После третьего звонка для меня начинается момент истины: я выхожу на сцену…»В 2011 году Михаила Козакова не стало. Но его размышления и воспоминания всегда будут жить на страницах автобиографической книги.

Карина Саркисьянц , Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Театр / Психология / Образование и наука / Документальное
5 любимых женщин Высоцкого. Иза Жукова, Людмила Абрамова, Марина Влади, Татьяна Иваненко, Оксана Афанасьева
5 любимых женщин Высоцкого. Иза Жукова, Людмила Абрамова, Марина Влади, Татьяна Иваненко, Оксана Афанасьева

«Идеал женщины?» – «Секрет…» Так ответил Владимир Высоцкий на один из вопросов знаменитой анкеты, распространенной среди актеров Театра на Таганке в июне 1970 года. Болгарский журналист Любен Георгиев однажды попытался спровоцировать Высоцкого: «Вы ненавидите женщин, да?..» На что получил ответ: «Ну что вы, Бог с вами! Я очень люблю женщин… Я люблю целую половину человечества». Не тая обиды на бывшего мужа, его первая жена Иза признавала: «Я… убеждена, что Володя не может некрасиво ухаживать. Мне кажется, он любил всех женщин». Юрий Петрович Любимов отмечал, что Высоцкий «рано стал мужчиной, который все понимает…»Предлагаемая книга не претендует на повторение легендарного «донжуанского списка» Пушкина. Скорее, это попытка хроники и анализа взаимоотношений Владимира Семеновича с той самой «целой половиной человечества», попытка крайне осторожно и деликатно подобраться к разгадке того самого таинственного «секрета» Высоцкого, на который он намекнул в анкете.

Юрий Михайлович Сушко

Биографии и Мемуары / Документальное