Прошли: конец мая, июнь; в первых числах июля Сережа уехал лечить свои ноги: на юг;11
я остался один; думы, — желтые шершни, — погнали в Москву меня, где окунулся я тотчас: в «весовские» злобы, в политику «Перевала», в газетные фельетоны и в ссоры — с «Руном», с Э. К. Метнером, Стражевым, мной описанными в предыдущей главе; и между прочим: тогда же и Блоку послал я письмо, обвиняющее поэта в потворстве Н. П. Рябушинскому в происках перед писателями группы «Знания»;12 тотчас же пришел бешеный по тону ответ его: с вызовом меня на дуэль;13 но — повода не было для меня принять его вызов, как в прошлом году, когда я вызывал его на дуэль; это письменно ему объяснил, и он вынужден был со мной согласиться: в ответном письме14, положившем начало и «мирным переговорам» меж нами, окончившимся его приездом в Москву15.С нетерпением оба с матерью ждали его; в семь раздался звонок; я пошел отворять: он — с пальто на руке, в черной паре и в шляпе с полями конфузливо стал на пороге, не решаясь войти; не казался враждебным, как в нашем последнем свидании; детски доверчивые голубые глаза посмотрели с прищуром; за шапку схватясь, поклонился мне:
— «Здравствуйте, Борис Николаевич!»
Вместо «Боря» и «ты»; растерявшись от этого, я — то же самое:
— «Здравствуйте, Александр Александрович!»
И — рукой пригласил в кабинет, дверь открыв перед ним; он вошел; и топтался, не зная, куда положить ему шапку, пальто; ощущалась неловкость в бросаемых им исподлобья растерянных взглядах и в полуулыбках и в том, что не сразу коснулись болезненных тем разговора (дуэли и прочего); и водворилась меж нами несвойственная церемонность с готовностью идти навстречу в пустяшном, чтоб дать отпор в главном, коли о него мы споткнемся; казался большим, неуклюжим в моем кабинете; он был в нем впервые (ведь в прежней квартире встречались мы); он его обминал, как пес сено: сперва походив по нему, после садясь предо мной, локтями склоняясь на стол; вынул свой портсигар закурить; и опять его спрятал, взяв в руки зеленую пепельницу; и, крутя ее, ждал моих слов: с терпеливой серьезностью; я же медлил; и вдруг непосредственно вырвалось: рад его видеть простым и естественным.
Он начал сам:
— «Объясненье — пустяки: если „главное“ между людьми занавесится, то объясненья только запутают».
Этим как бы сказал, что приехал мириться со мной; объяснения наши сложились под знаком доверия; помнились внешние вехи четырехчасового разгляда причин нашей ссоры; доказывал я, что в поступках его есть нечеткость молчания; он терпеливо выслушивал это; и, выслушав, силился мне объяснить, что в его немоте прошлых дней со мной была боль, — не утай; в основном была спутанность отношений меж нами и третьими лицами; и он просил изолировать отношения наши друг к другу, не ставить их снова под знак третьих лиц; в этой просьбе его был ответ на запрос мой к нему; ведь молчаньем своим прошлогодним он связывал Щ. и себя в один узел со мною; но этого я не сказал ему; он же меня упрекал: я-де строил химеры о нем; я не видел его; но химеры возникли, когда он со мной замолчал; не он ли не хотел со мной объясниться, подав повод думать, что он есть источник двусмысленного поведения тех третьих лиц, о которых сказал он теперь очень внятно: не надо их впутывать? Этого я не сказал ему из деликатности, он же прибавил: когда нет доверия к жесту поступков, слова не помогут; я, не соглашаяся с ним, слушал молча; я понял, что в прошлом году он со мною не мог говорить; теперь — мог; это значило: в прошлом году он не шел мне навстречу, а в этом — пошел.
Оттого и разбор недомолвок был легкий, с улыбкою мягкой и доброй, бросаемой мне; я видел решение: с тяжбою кончить; он только настаивал: роль Соловьева ему непонятна; я пылко отстаивал друга, доказывая в свою очередь: не Соловьев нас поссорил, а Щ.; и вторично решили мы: в будущем будем лишь верить друг другу.
И руки пожали: друг другу.
Потом перешли и к полемике; я постарался ему дать отчет в отношении «Весов» к пресловутому мистическому анархизму; он мне заявил, что последний ему весьма чужд: он есть сам по себе; Чулков — сам по себе; неприлична полемика Эллиса; я возражал: все же публика видит не так его; и указывал на заявленье Чулкова в парижском «Mercure de France»; в заявленьи Иванов и Блок причислялись к мистическим анархистам;16
и Блок взволновался; я же настаивал: почему он не скажет печатно о своем несочувствии к заявлениям этого рода; вскоре явившееся заявление Блока в «Весах» было следствием разговора со мной17. Долго я выражал порицание петербуржцам: Иванову, Городецкому и т. д.; он возражал: ведь и мы не безгрешны, во всем подчиняйся Брюсову; я защищался: «Весы» — это группа, а вовсе не Брюсов.— «Да, группа загипнотизированных», — убежденно мне бросил он.