Добравшись до дома, я первым делом заглянул в бар. Там было пусто, а в такой поздний час спиртное в нашей глуши не достать. Не ехать же за бутылкой в Западный Т***, тридцать миль в один конец! У меня как-то вылетело из головы, что я прикончил текилу в ночь перед вылетом в Нью-Мексико. Моя забывчивость меня и спасла. Я завалился спать тверезым, а утром, выпив две чашки кофе, сразу засел за работу. Вообще-то планы у меня были совсем другие – погрузиться в привычную рутину алкогольного саморазрушения с оплакиванием своей горькой доли, но что-то во мне сопротивлялось такой блестящей перспективе в этот погожий вермонтский летний день. Шатобриан как раз заканчивал пространные рассуждения о жизни Наполеона в двадцать четвертой книге своих мемуаров, и я решил присоединиться к нему и низложенному императору на острове Святая Елена.
То ли мне удалось себя обмануть и я поверил, что у меня хватит сил закончить перевод, то ли я все делал на автопилоте. До конца лета я жил в каком-то особом измерении: воспринимая окружающий мир, я существовал отдельно от него, как будто мое тело было завернуто в прозрачную марлю. Максимально растягивая свой рабочий день (я приветствовал Шатобриана с утра пораньше, и прощались мы перед отходом ко сну) и постепенно увеличивая дневную норму с трех убористых книжных страниц плеядовского издания до четырех, я успешно продвигался вперед, неделя за неделей. Успех мой, правда, был относительным, если учесть, что за пределами письменного стола у меня все чаще случались выпадения памяти и приступы странной забывчивости. Три месяца подряд я забывал оплачивать телефон, не воспринимая грозные письменные предупреждения, и сделал это только после того, как в один прекрасный день ко мне нагрянул представитель компании, чтобы отсоединить линию. В Брэттлборо, куда я как-то приехал за покупками, я опустил в почтовый ящик свой бумажник вместо стопки писем. Меня это, конечно, озадачивало, но я не спрашивал себя, почему это происходит. Задать себе такой вопрос было все равно что открыть ящик Пандоры. Вечерами, после работы и ужина, я частенько засиживался допоздна на кухне – расшифровывал свои записи, сделанные во время просмотра «Внутренней жизни Мартина Фроста».
Я знал Альму всего восемь дней, из них пять мы провели врозь. Вместе, как я подсчитал, мы были пятьдесят четыре часа. Восемнадцать из них мы потеряли на сон, и еще семь из-за разных обстоятельств: шесть часов я провел один в коттедже, минут десять наедине с Гектором, и сорок одну минуту длился просмотр фильма. Остается каких-то двадцать девять часов, когда я мог непосредственно видеть ее, трогать ее, ощущать ее ауру. Пять раз мы занимались любовью. Шесть раз вместе ели. Один раз я ее искупал. Альма так стремительно ворвалась в мою жизнь и исчезла из нее; иногда мне начинает казаться, что я ее нафантазировал. Ее смерть стала для меня двойным ударом, слишком мало воспоминаний, и я топтался на одном месте, складывая одни и те же цифры и приходя к одним и тем же жалким результатам. Две машины, один самолет, шесть стаканов текилы. Три ночи, проведенные в трех разных кроватях в разных домах. Четыре телефонных разговора. Я был как в дурмане, я не знал, как мне ее оплакивать, – разве только продолжая жить. Спустя месяцы, когда я закончил свой перевод и уехал из Вермонта, я понял: это все она, Альма. За каких-то восемь дней она вернула меня к жизни.