От него дошли до нас лишь очень немногие страницы, произведение нескольких лет творчества. Умер он в таком возрасте, когда многие великие гении еще дремали, как неведомое благоухание в закрытой чашечке цветка, и, поэтому, Микаэля следовало бы не разбирать, а только любить. Он был обаятелен, хотя слишком горд, приятен, но печален и задумчив, нежен, несмотря на то, что ему причиняли страдания жизнь, назойливые люди и завистники его славы, – ранней, как и его талант. Уже когда Микаэлю было восемнадцать лет, в нем чувствовалась оригинальность. В парнасский стих, не лишая его, как Коппе, стройности, он вводил грустное изящество, еще новое для того времени, особенно по контрасту чистоты версификации с искренностью чувства. Бесстрастно красивая женщина страдает молча, без жестов, без всякой выставки, без слез: скорбь ее смягчена радостным сознанием своей красоты.
В «Dame en deuil» [218] есть несомненно доля личной психологии Микаэля. Гордыня сплелась у него с тоскою.
Уйди, хочу я быть вдовою молчаливой
Моих прошедших снов, что сам я погубил.
Можно сказать, что у него нет поэмы, где жалоба гордости и тоски не повторялась бы. Это не тоска жизни: он жил слишком мало. Это не тоска по жизни: он не имел еще времени заметить, что жизнь дает меньше, чем обещает. Это скорбь болезненная и непреодолимая, скорбь обреченных, которые смутно чувствуют, как волны смерти, ледяная стихия могучего потока, начинают заливать все их тело. Тут гордость, не желающая признать свои предчувствия и подыскивающая пустые причины для объяснения грусти, невыносимой для души. Но не следует преувеличивать влияние слабого здоровья на стремления и склонности ума. Мы не знаем ничего определенного и поучительного о том, как складывается индивидуальность человека. Каждый новый человек это новая тайна. Законы ботаники не применимы к росту человеческой личности. На той ступени эволюции, какой достигли люди в настоящее время, каждый новый человек представляется неисследованной и не поддающейся исследованию страной, потому что сам человек, со всеми своими мыслями и движениями, в собственном своем сознании, является лишь простым фрагментом внешнего мира.
Вот каким рисуется нам Микаэль: нежным и гордым, полным грустной тоски:
Но небо серое полно печальной ласки,
Безмерно сладостной скучающим сердцам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, скука, скорбный ритм давно забытой флейты!
О милая, душа моя темна, как небо,
Как небо осенью без звезд и без луны.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тону в великой я и безнадежной лени…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пускай твой слух вдали зазывный крик почует,
Не знай ты по ночам призыва страстных рук,
Лобзанье ведь ничье, душа, не расколдует
Очарования твоих тончайших скук.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда осенний ветр оплакивает ивы,
Не знаю жалости к прошедшему теплу,
Но ужас, что придут опять весны разливы.
Приводим целиком весь «Crépuscule pluvieux» [219] . Тоска, мистическая тоска никогда, быть может, не выражалась с таким красноречием, с такою ясностью.
Печаль ко мне сошла, как осенью туманы,
Что вечер каждую минуту все густит.
Тоска тяжелая таинственно стучит
И тьмой тоскливою мне растравляет раны.
Я не был поражен победною мечтой.
Без сожаления о мигах пролетевших
Смотрю на тусклый рой видений посеревших, —
Воспоминаний ряд в прошедшем запертой!
И между тем теперь, в неизъяснимой скуке
Дождливых вечеров и долгой темноты,
Не покидал никто тебя, зачем же ты,
Не зная, сердце, встреч, несешь всю скорбь разлуки?
Далее, в «Acte de Contrition» [220] , опять то же чувство покинутости и уныния:
Я признаюсь, что осени и весны
Напрасно года вертят колесо:
Душе пустынной даже не несносна
Их пестрота, – она забыла все.