Ничего не могу сделать. Я – несчастливый человек. Но, наверное, счастливая женщина. Вот, у меня тут есть всё, что вы называете женским счастьем. Главное, быть очень осторожной, хранить сердце ровным и не смотреть выше морока – ведь там, внизу, есть всё, что нужно: и земля, и цветы, и травы.
Если вы любите кого-нибудь – не так просто, как обычно, сильно или очень сильно, а как-то кроваво и первобытно, насмерть, – то самое большее, что может сделать для вас этот человек, – простить. То есть, если повезёт, и он будет очень умный, добрый и светлый, то, может быть, простит вас и вашу безобразную любовь. Ничего, скажет, ничего, всё равно ты очень хороший. И тут уже у вас должно хватить ума, чтобы не требовать сверх того понимания или ещё что. Простит, дальше позволит жить, как есть: чувствовать столько боли, сколько сможешь вынести, и питаться скверным счастьем пополам с бедой. Поверьте мне, это много, почти как обещает ваш бог.
На прошлой неделе Тарантино сказал мне: «Жизнь – это сплошные прощания». Иногда бывает, что банальность, кинутая неловко, как камень, пущенный рукой раздраженной женщины – замах от плеча, сверху вниз, – попадает точно в цель. Вдруг понимаешь, как много дней твоей единственной жизни были проведены в печали только потому, что ты отказывалась принять аксиому: жизнь – это сплошные прощания. Каждый раз, когда закрываешь дверь, когда уходишь, не оборачиваясь, когда двери лифта медленно, очень медленно смыкаются перед лицом, когда поезд трогается, когда бросаешь комок земли, когда толпа уносит и не возвращает, когда закрываешь глаза с тем, чтобы открыть их в пустоту, – тогда только и остаётся пожать плечами и сказать что-то совсем простое, вроде «жизнь – это сплошные прощания».
Что, как
Среди самых печальных вещей на свете я числю вот какие: что 16 лет назад я, ходившая в театр раз в неделю, так и не посмотрела «М. Баттерфляй»; и что Оскар, похудевший после Редингтонской тюрьмы, вернулся к Бози, снова растолстел и умер. Это отнимает у меня надежду.
Это отнимает у меня надежду:
что слепая лошадь может сойти с круга и умчаться в луга, задрав хвост;
что можно похудеть навсегда;
что страдания возвышают и умудряют, извините за это слово;
что любовь.
Что любовь – вознаграждается;
что любовь – аргумент;
что любовь может спасти – хотя бы душу того, кто любит.
И, возвращаясь: для меня бесценна Мадам Баттерфляй Эрика Курмангалиева, сказавшая: «Только мужчина знает, какой должна быть настоящая женщина». За последние сутки я столько раз посмотрела те сохранившиеся кадры, где она улыбается, закидывает голову, медленно, чертовски медленно поднимает руку к волосам. «Я. Его. Никогда. Об этом. Не спрашивала». Как она встаёт и перестаёт улыбаться, мгновенно стареет, и резко, слишком резко встряхивает этой нелепой блестящей штукой – трудно выглядеть трагически без кучи тряпок, да, Джулия. А потом опоминается и снова улыбается, копируя фирменный оскал и поворот головы Мэрилин. И в эти секунды она:
бесполезна, как сама любовь;
безобразна, как сама любовь;
безнадежна, как сама любовь;
смертна, как сама любовь;
и так же противоестественна.
Когда кукла горюет, у неё из прически выбивается прядь
– Почему они не поклонились? – возмущенно спросила я, когда на сцену вышли чтецы и эти, сямисэн-мэны из театра Бунраку.
– Потому что их как бы нет, – объяснила подруга.
«Как бы нет» кукловодов, на каждую куклу приходится несколько фигур в мешках, и только в третьем акте с двух соколов снимают колпачки – это мастера, которые проводят самую сложную финальную сцену, но их всё равно «как бы нет», они никогда не смотрят в зал.
Поначалу немного смешно – когда одну куклу ведут три человека, это смахивает на групповое изнасилование. Поначалу очень смешно – когда на экране под сценой зелёными буквами загораются высокопарные фразы про «умереть вместе» и «прическа растрепалась, пояс развязался. печальная картина», я тихо говорю подруге: «Это же готовые эсэмэски, просто списывай и рассылай». И много ещё забавного для европейца, но где-то во втором акте я перестала видеть и кукловодов, и зелёные буквы.
Кукольная женщина сидит на веранде, прикрыв подолом кукольного мужчину, который прячется под на стилом. «Мы умрем?» – говорит она, глядя в пространство, и он берёт её маленькую белую ступню и проводит по своему горлу. (Потом я, конечно, узнаю, что кукольным женщинам в японском театре ног не полагается, и только специально для этого спектакля кукле О-Хацу выдали одну.)