Я помню время, когда в Москве снег укладывали в сугробы на краях тротуаров и в них отражалось солнце. Тогда на нем зажигались искры — пунцовые, зеленые, желтые. Ночью их обливал лунный свет. Ездили в санях. Сани были очень маленькие, узкие, шаткие; кучер казался огромным, лошадь — величиной в тех лошадей, что на памятниках. Сидя в санях с женщиной, вы зацеплялись ее волосами, они были и на вашей щеке. Все вместе неслось со стремительной быстротой, казалось, вот-вот опрокинется. Однако вы касались рукой бархата полости, закрывавшей ваши ноги, и женщина была так близко к вам, как будто постоянно находилась в ваших объятиях…
Всегда забываешь, что в конце ноября именно морозы. Почему-то относишь их к более поздней зиме. Нет, именно в ноябре. К морозу, кстати говоря, можно отнестись с меньшим страхом, если подумать о нем не с точки зрения литературы о зиме, живописи, не с точки зрения также и житейского отношения к холоду, а представив себе мороз как химическое явление. Представив себе, что все эти сугробы, заиндевевшие пальто, все эти листья на окнах, красные носы, замерзшая река — есть не что иное, как результат именно научного обстоятельства, и что все это происходит в колбе.
Впрочем, это рассуждение согретого нормальной домашней жизнью человека, человека в пальто.
Необычайно красиво выглядит на морозе это ярко-желтое пламя, которое вырывается из каких-то шлангов, участвующих в ремонте подземных труб. Оно не вырывается даже — оно вылетает; нет, нужно сказать еще точнее: быстро льется по воздуху? Бежит быстрой волной? Яркое почти до звона, желтое пламя, вдруг видишь его отдельные куски, как будто появляется на мгновение солома… Завитки пламени исчезают мгновенно, но все же они существуют мгновение — и от этого действительно мгновенного существования получается впечатление чуда, ангельского меча. Человек в громадной, почти до пояса, железной каске заведует этим пламенем — это почти щит, эта маска с маленькими злыми глазками. За ней, правда, доброе, усталое, как бы сплетенное из веревок лицо мастера.
Тепло, оттепель. Скоро — недели через три — дни начнут увеличиваться. Солнце на весну, зима на мороз. Однако это ничего не означает — зима еще, по крайней мере, четыре месяца.
Еще апрель у нас зима.
Очень теплый декабрь — на нуле. Я, вообще говоря, люблю этот период года, когда дни уменьшаются. Вид города, уже проснувшегося, но в темноте и огнях, — очарователен: на часах — девятый час, но за окнами ночь, хотя уже и встрепенувшаяся, с маленькими светящимися абажурами в далеких окнах… Чувствуешь себя в эти ночные утра моложе, бодрее, деловитей.
Видел один из так называемых «черных фильмов» европейского репертуара — о тайных и тяжких движениях души[257]
. По повести Сартра «Тиф». Здесь тиф заменен смертельным трагическим заболеванием — это оттого, что фильм снят соединенной франко-мексиканской фирмой и действие стало происходить в Мексике. В начале фильма — смерть молодого человека, находящегося проездом в маленьком мексиканском городке вместе с молодой женой. Именно от этой страшной болезни он и умер.Возникает опасность эпидемии. Героическую сторону борьбы с болезнью берет на себя, так сказать, «екс оффи-цио» врач. Жена умершего оказывается, кроме того, обворованной. Мы не знаем, что ждет ее, ждем роковых стечений.
1957
Если Фуше производил убийства в Лионе — массовые, страшные убийства, бойню, — то в дальнейшем, когда мы читаем (у Цвейга) рассказ о его деятельности как министра полиции, как врага Наполеона, мы теряем интерес к его живой фигуре. В самом деле, главное было то, именно эти убийства, а то, что он делает теперь, уже должно быть деяниями какого-то другого человека.
Когда я слышу, что позади меня и именно в мою сторону бегут мальчики, я тотчас же схватываюсь за бок. Они могут толкнуть меня как раз в бок, в оперированное место, и тогда я упаду, потеряю сознание…[258]
Я проснулся на рассвете от сильной боли в животе. Некоторое время я бодрствовал, вполне отчетливо понимая, что боль очень сильна. Сейчас, я думал, пройдет, как обычно проходит подобная боль, во всяком случае, проходила в детстве. В окне синело — была весна, ранняя весна, уже, впрочем, давшая миру кусты, длинные лужи у обочин, несколько желтых закатов.
Я ничего не видел в окне, кроме синевы, — шестой этаж. Синева светлела — как бы медленно, очень медленно пульсируя.
Может быть, я не полностью проснулся, несмотря на боль. Скорее всего, именно так и было: неполное пробуждение, и, может быть, пульсация в окне была пульсацией во мне. Боль ушла в сонные глубины раньше, чем я. Я вслед ушедшей боли закрыл глаза, заснул после нее, мгновение чувствуя себя как обычно — как будто со мной ничего не случилось, все в порядке.
Он сказал непонятное для меня слово «апоневроз», почему-то вызвавшее у меня желание сострить, поддеть его.
«Много вы понимаете, — сказал я, — апоневроз, ерунда». Может быть, мое игривое отношение к тому, что он сказал, было обусловлено бредом.