Читаем Книга Рабиновичей полностью

А когда девочка выросла, когда мой муж сделал меня своей женой, грубо и больно, я перестала быть Леей и стала «женой», а потом «мамой». В Мунске меня называли «жена Рабиновича-хасида», а после — «жена Рабиновича-безумца» и качали головами, брезгливо поджимая губы. В Брюсселе же в последние годы моей жизни я была только «мадам Рабинович». Так будет написано и на моей могиле, МАДАМ РАБИНОВИЧ, даже без имени, потому что моего имени дети не знают, им недосуг было его запомнить, меня это печалит, но ни возмутиться, ни взбунтоваться я не могу. Мой бунт подавлен. Залман Рабинович его пресек. Взял его, как взял мое тело. Грубо и больно.


Я плакала три дня кряду, глаза у меня опухли и покраснели. «Ты будешь его женой! — кричал отец. — Ты должна гордиться! Я нашел тебе мужа-книгочея! Мудреца! Хасида!» И отец, на лице которого я не раз видела краску стыда или гордости, краску печали или радости, впервые на моих глазах залился краской гнева, и то была самая яркая, самая красная краска, какая только выступала на его лице. Нет, я не хотела быть женой Залмана Рабиновича, но на свадьбе я была красива в белом платье, среди всеобщей радости, и смеха, и счастливых слез; когда мы с Залманом держали платок, сидя на стульях выше всех, я вдруг почувствовала себя гордой и счастливой — о, как же я была глупа! — и мне даже показалось, что я люблю его, этого сутулого хасида с прозрачными глазами, молодого, но уже лысого; я решила, что смогу жить с ним счастливо, — о, как же я была глупа, ведь я не жила с Залманом Рабиновичем, я жила подле него. Я была вещью среди других его вещей.


Залман Рабинович не был мерзавцем. Он был дураком. Хоть и прочел столько книг на идише и на иврите, как был дураком, так и остался. Когда при мне говорят, что евреи-де умнее гоев, я вспоминаю его: Залман никогда не мог войти в дверь, не стукнувшись о притолоку; каждый вечер ему надо было вспоминать, зачем нужна кровать, как лечь, как укрыться, как уснуть; он даже помочиться, тем паче погадить в уборной не мог, не замаравшись: Залман Рабинович был весь в мыслях о своем цадике и о своих книгах, а это куда больше, чем могла вместить его убогая голова.

Сегодня я больше не держу на него зла. Я обязана ему жизнью — моей и наших детей. Он задержал погромщиков.

Я до сих пор помню вопль мужа, когда они убивали его. Этот вопль так крепко засел в моей памяти, что слышится мне вновь и вновь, как будто это я, силой моей ненависти, вновь и вновь его убиваю. И боль пронзает все мое тело. И живот наливается свинцом. И меня шатает.

Когда мне было года четыре или пять, отец качал меня на коленях и пел песенку. Слов я почти не помню, они вылетели у меня из головы, но, если бы мне вдруг услышать мотив, я уверена, что слова вернутся и встанут на место.

Песенка состояла из ответов и вопросов. «Что делает корова? — говорилось в ней. — Ест траву и дает молоко. Что делает лошадь? Везет телегу и тащит плуг». И так далее, а в конце: «Что делает женщина? Рожает детей». И я спрашивала отца: «Почему женщина должна рожать детей? Почему ей нельзя учиться или работать, как мужчине?» Отец улыбался, все его лицо становилось красным: багровел нос, пунцовели щеки, и его пурпурный рот отвечал мне:

— Бедный мужчина, он не может рожать детей! Вот он и утешается, читая Тору или зарабатывая деньги, гордится собой, важничает, но все это, чтобы забыть, какое он бесполезное существо! Кто и вправду приносит пользу, потому что повинуется первой мицве, самой главной мицве, — это женщина! Она зачинает детей, она дает им жизнь, она их растит и воспитывает.

В ту пору я не понимала, о чем говорил отец. Да и не знала я толком, как моя мать растит меня. Я росла сама по себе, без усилий. И родилась я сама по себе в одно прекрасное утро.

Конечно же, если подвести итог моей жизни теперь, когда она кончена, что в ней было, кроме четверых моих детей? Их лица, их повадки, их смех, но и первый плач, и первые слова, и обиды, и гримасы, и изъяны, и те минуты, когда я, выведенная из себя, их ненавидела, — так много всего…


«ОЙ, ВЕЙЗ МИР! ЧТО СО МНОЙ?» — закричала я, и акушерка, огромная, и бледная, и мокрая от пота, как будто сама рожала, сказала мне, смеясь: «Ты рожаешь, дочь моя! Как миллионы женщин до тебя!» Я кричала много часов кряду, а потом вдруг боль унялась, и от другого пронзительного крика у меня чуть не лопнули уши, и акушерка показала мне маленького лилового головастика, подняв его над головой, как боевой трофей. Головастик надрывался криком, морща свое крошечное личико. Мне сказали, что это мой сын. Я не поверила: как? Ребенок? Мой сын? Головастик открыл свои голубые глазки— и тотчас признал меня.

Сначала я ничего не умела и не знала, как с ним обращаться. Женщины — соседки, старшие сестры, подруги — научили меня кормить младенца, и пеленать его, и любить. Настал день, когда Эли мне улыбнулся. Он больше не походил на головастика.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже