Голова моя казалась пустой, звонкой, меня снова начинало мутить. Над упавшими шкапами поднимался сладковатый специфический запах, похожий на аромат розового масла, исходил он от поломанных, обвалившихся полок. Мне удалось встать.
И тут у дальнего конца шкапа я увидал тёмную лужицу и стал пробираться к ней через мешанину упавших книг и обломков дерева. Лужица оказалась пятном подсыхающей, присыпанной пылью крови, а в ней плавали беспорядочно переплетающиеся пряди длинных волос, которые уходили под лежащий рядом большой фолиант.
Я отодвинул его.
Один глаз у Старого Викинга вытек, и вместо него в глазнице виднелась кровь — туда попал то ли острый угол книги, то ли обломок полки. На шпагу, точно на вертел, был насажен ветхий большой том, который при ближайшем рассмотрении оказался «Естественною историей» Плиния. Мне стало любопытно, действительно ли Старый Викинг мёртв или находится в том блаженном состоянии, в коем пребывала некогда святая Кристина Непостижимая, которая после настигшего её удара казалась всем мёртвою, но лишь до тех пор, пока не поднялась из гроба прямо в церкви во время заупокойной мессы и не взлетела к самым стропилам. Но в том, что предстало моему взору, я не усмотрел никакого блаженства. Пошевелив башмаком тело, а затем и голову Старого Викинга, я затем несколько раз пнул его посильнее — и убедился, что он уже коченеет.
Я смотрел и смотрел на него.
Не знаю даже, сколько это длилось.
По прошествии какого-то времени — долгого ли, короткого ли, целой вечности или нескольких секунд, не могу сказать — я принялся обшаривать его карманы. То, что началось как бесцельный, без задней мысли осмотр скопившегося там хлама, закончилось обнаружением нескольких полезных находок: двух сломанных гусиных перьев, одного перочинного ножика, толики чёрного хлеба отменного качества, без примеси ила и опилок, который выпекали для начальства, очков (с одним разбитым стеклом), а также золотого перстня. К тому же я нащупал в воротнике мундира зашитые там двенадцать бенгальских долларов, позже сослуживших мне добрую службу.
В морщинистых складках мёртвой шеи, казалось, пульсировало синеватое сияние. Когда-то Старина Гоулд говорил мне, что синий — цвет женственности, что это самый дорогой из красителей, который великие мастера Возрождения использовали для одеяния Мадонны; собственно, ультрамарин и получил такое название оттого, что его привозили с Востока, то есть из-за дальних морей.
Однако путь, коим мог добыть его я, был гораздо короче. Требовалось лишь пошарить у Йоргенсена за пазухой и содрать с тощих ключиц лазуритовое ожерелье, а затем в тот же день истолочь его ярко-синие бусины между камнями, получив порошок для тех самых ультрамариновых чернил, коими я сейчас и записываю сию правдивую повесть о холодной смерти. Синева этих строк напоминает об утре, о небе, о море. Однако, как я узнал в своё время от рыб с их переходами от одной краски к другой, в каждом цвете таится его противоположность, и, таким образом, синева не чужда печали, душевной тоске и греховным желаниям плоти. И в то жаркое утро передо мною лежало, постепенно приобретая сей проклятый цвет и привлекая всё больше мух, мёртвое тело, которое грозило, ежели я не придумаю, что с ним делать, повесить на меня ещё одно убийство.
Смерть — штука очень простая, но, как доказал мне случай с извергнутым Каслри дерьмом, может иметь непредвиденные последствия, так что требовалось избавиться ото всех возможных последствий разом. Я отволок труп самозваного короля Исландии в центр комнаты, к круглому столу, ударом ноги отшвырнул бутылку из-под шнапса и, протащив тело Его Величества Йоргена по блевотине, просунул его в дыру, ведущую в мой, нижний мир, куда оно и свалилось.
Конечно, я поступил глупо, но теперь путь назад был отрезан. Воспользовавшись отливом, я пристроил Йоргена Йоргенсена стоймя у входа — чтобы дверь, открываясь, заслоняла его, равно как и помещённые там же куски балок и части плиты, отвалившейся от потолка. Во время прилива все они — за исключением последних — просто всплыли бы вместе со мною и закружили по камере.
Во многих отношениях труп — противоположность человека живого, и вскоре я обнаружил, что это выгодно отличает его от персоны, коей разлагающаяся плоть прежде служила обителью. Йорген Йоргенсен, словно истинный монарх, стремился подчинить окружающий мир своей воле, а его останки, освободившись от субординации вместе с кожею, на которой, словно тавро, было выжжено изображение Комендантовой маски, служили образцом умения применяться к окружающим обстоятельствам, а также вообще терпения и терпимости, свойственных европейцам. И если при жизни своей Йорген Йоргенсен пробовал навязать свои мысли потомкам, то теперь, став моим сокамерником по прозвищу Король, он с готовностью поглощал жиденький супчик моих не слишком связных речей и подолгу их обдумывал.