Гостиная, где Комендант когда-то принимал иностранных особ; танцевальная зала, где устраивались потрясающие балы и оргии и где он за длинными зелёными занавесями японского шёлка подстерегал Мулатку, чтобы напасть и овладеть ею тут же, на месте; Великая Зала Истории Нации со множеством портретов в полный рост, которые я написал, изобразив его Благородным Мудрецом, Национальным Героем, Древним Философом, Современным Мессией, Римским Императором и похожим на великого корсиканца Освободителем на белоснежном жеребце, — всё это теперь трещало, посверкивало и полыхало в огне, и когда очередное полотно выгибалось от жара, фигура на нём как бы выходила из рамы, оживала и, покинув стену, где до сих пор влачила дни свои в заточении, возносилась подобно воздушному шару, совершала побег, теряясь в клубах дыма вместе со своими сумасшедшими замыслами и горящими синим пламенем устремлениями.
В тот же огонь бросил он и полученное восемь месяцев назад письмо Томаса Де Куинси. Писатель сей был убит горем: мисс Анна исчезла, и судьба её внушала беспокойство.
Ему было видение, навеянное опием.
Как бы ни маскировал свои намерения автор этих строк, Комендант, хорошо понимавший, сколь крепко сидит в писателях стремление потрафить аудитории, догадывался, что Де Куинси — это сквозило во всём его стиле — снедаем жгучим желанием услышать, как завсегдатаи какого-нибудь салона аплодируют его шедевру — тем громче, чем изящнее сей томный лондонский литератор распускает пёрышки, повествуя о том, что не смог найти её, ибо от неё остались лишь слухи — будто она мертва или, того хуже, не существовала вовсе, кроме как на страницах модного романа, и была якобы услана в колонии уставшим от неё романистом. Так не случилось ли повстречать там мисс Анну её возлюбленному брату?
Слёзы, струившиеся из глаз Коменданта, не помешали ему догадаться, что почерк Де Куинси и почерк мисс Анны одинаковы.
Сестра оказалась такой же фальшивкою, как и брат её, его страна и его народ обращаются в пепел — он отбросил надушённое полотенце и столь глубоко вдохнул воздух, насыщенный едким дымом, что его тут же стошнило. И сказку о наступлении золотого века, и крах его, повапленный, словно гроб, и развенчание его утопий, и ад, мысль о котором могла изгнать лишь полная потеря памяти, — всё это учуял он в дымном воздухе полыхающего дворца, который стал символом глупости человека, не способного принять жизнь такой, какая она есть.
Ему показалось, что он очнулся, но не от сна, а от пугающей и ужасной противоположности оного, то есть от яви, перейдя в состояние, когда понимаешь: вся жизнь, если вдуматься, есть дикий сон, в котором человека тасуют так и эдак, где его берут в оборот не только приливы и ветры, но даже знание — кое постоянно рискует оказаться утраченным — того, что человек всего-навсего дрожащий очевидец ежедневных чудес.
Он думал — и не утомляйте меня вопросами о том, откуда Вилли Гоулд знал, что думает Комендант, ибо, если до вас ещё не дошло, что сей каторжник знал куда больше, чем ему полагалось, вам уже ничто не поможет, — итак, он думал всего о нескольких банальных вещах, в голове его крутились очень простые мысли, кои я сейчас воспроизведу, хоть и не совсем по порядку.
«Не существует никакой Европы, которую стоило бы изобретать заново здесь, на острове, и никакая высшая мудрость не обитает в этом дворце, который сейчас поглощает пламя. Есть только эта вот жизнь, которую мы так хорошо знаем, со всей её грязью, гнусностью и великолепием.