– Хотел посмотреть, что у нее внутри, – чуть слышно лепетал Зюся. – Откуда берутся все эти звуки… Подумал, открою и увижу механизм с дудочкой и колокольчиками…
– Какой же ты болван, Зюся, – проговорил Шлома изумленно. – Ты разве не видел? Это поют ангелы небесные!..
– Боже милосердный, мальчик хотел, как лучше, откуда ему было знать, что получится вагон неприятностей? – проговорил благочестивый Меер, слезая с печки.
Кто может описать смирение, кротость и мягкосердечие, а также усердие в молитвах, которые были присущи этому святому старцу с длинной белой бородой, отроду не стриженной? Каждый день зимой и летом ни свет, ни заря он шел в синагогу помянуть непременной молитвой покойных родственников. Он приходил туда три раза в день – утром, днем и вечером – молиться и изучать комментарии к Торе. И называл синагогу «штибл», что на идише означает «домик».
– Пойду в свой «штибл», – он говорил, –
Именно
– Ниспошли, Господи, Свет Своего Лика на нас, – ободрял и увещевал Меер зятя, собираясь и одеваясь, – не погружайтесь в пучину отчаяния, дети мои, это не самое непоправимое, что может послать нам наш Господь…
– Я склею ее обратно, – запричитал Зюся. – Я все там запомнил, что и куда, дедушка еще не вернется из синагоги, как она будет точно такая, какая была. Дайте мне клей, дайте клей, мама, клей!!!
Рахиль сидела, положив одну руку на стол, другую себе на живот, голову ее венчала прическа, украшенная заколкой, и когда Зюся вспоминал ее – а он частенько ее потом вспоминал, и она нередко снилась ему ночами – вот именно такой, сидящей неподвижно, глядящей на них с отцом глубоко проникающим взглядом.
– Ничего не выйдет, сынок, – сказал Шлома, утирая слезы. – Пойдем к мастеру, если Джованни Феррони не спасет мою скрипку, – мы пропали.
Словно величайшую драгоценность, каждый фрагментик, каждую частицу своего поверженного инструмента Шлома обмотал мягкой ветошью, всё это они с Зюсей аккуратно уложили в футляр и отправились к Ване – так звали в Витебске обрусевшего итальянца, скрипичного мастера Джованни.
Допустим, был конец сентября, вдоль Богадельной улицы через Смоленскую торговую площадь – к левобережью Двины шагали смурной клезмер в длинном черном пальто с поднятым воротником и в шляпе, надвинутой на глаза, и его горемычный сын, жертва собственной любознательности.
Феррони обитал в доме купца Моисея Деревянникова, крещеного еврея, сам купец давно почил в бозе, а его сыновья потихоньку транжирили купеческое богатство, нажитое на бакалейных товарах.
Во двор можно было въехать на тройке с бубенцами, такой он был необъятный, заваленный полусгнившими бревнами, – Деревянников собирался надстроить третий этаж и сделать открытую веранду с балясинами. По вечерам он мечтал на веранде пить чай с пирожными и смотреть на солнце, погружающее свои лучи в теплые воды реки Хесин, так древние называли Западную Двину. Моисей во всем норовил подражать древним, поэтому никогда не называл ее, как нормальные люди, а только: «Хесин» и «Хесин». Откуда он это взял? Даже при смерти, лежа на огромном продавленном диване («на нем я родился – на нем и умру»), Деревянников произнес, окинув последним весьма недоверчивым взором троих сыновей, известных всему Витебску повес и кутил:
– Положите меня на голубую лодку и отпустите по реке Хесин…
Но не суждено ему было уплыть на лодке в Литву и дальше в Балтийское море.
Сочтя волю отца чудачеством, братья похоронили его на окраине Витебска, на Старосеменовском кладбище – как «выкреста» – по православному обряду. Бакалейное дело купца Деревянникова они развеяли по ветру. Чтобы не обнищать, сдавали по частям двухэтажный каменный дом с балясинами студентам и приезжим, а флигель продали мастеровому Феррони.