Читаем Когда мы были людьми (сборник) полностью

Я, само собой, уговорю эту знакомую Валентину Васильевну. На один вечер – ключ от комнаты. Не ее же эта гостиница. Заплачу. Только чтобы молчала. Ведь здесь все друг друга знают как облупленных. Как шутит почему-то осмелевший шеф: «Выйдешь в поле сядешь с…ать, далеко тебя видать».

Валентина Васильевна поправила завиток около своего уха, подошла к зеркалу, тут же, в фойе. Поглядела в него, пощурилась. Нет, не одобряет она своего вида. Что за чужая женщина! И почему всякие приключения случаются с другими? А ведь была и она когда-то. По пьянке танцевала на столе. А потом Владимир Сергеевич сажал ее к себе на шею, и возил как маленькую, и щекотал усами ляжку. О господи! Стыд и позор!

Она хитренько улыбнулась:

– Деньги-то не суйте. Я таким людям помогаю из-за любви к искусству. – Валентина Васильевна, сухая мымра, процитировала Пушкина: «Узнаю коней ретивых по их выжженным таврам, а любовников счастливых узнаю по их глазам». Вот те на! Таврам!

Тарарам! Я часто гляжу на себя со стороны. И тут уместнее местоимение «он». Он и шампанского купил, и конфет, и апельсинов. И подумал почему-то, что шампанское и фрукты напоминают ему о рассказе Бунина, где проститутка хочет именно шампанского и фруктов. Да, книжный червь!

На мостике дожидалась она. Подтянутая, как струна. Он ведь специально на две минуты задержался, чтобы увидеть, чтобы позлить. Эти две минуты дались ему с трудом.

– Тихо, Ермолай, тихо! – приказал он, чем больше выдержки и терпения, тем больше успеха. Ни капельки совести не проснулось в нем. Он был Ермолаем.

Специально беру развязный тон. Ведь как настроишь себя, так и будет. Ведь не на шахматную же олимпиаду пригласил.

Я беру ее за локоток и чувствую: Суламифь боится. Я веду ее мимо какого-то лепного гитариста с перебитой гипсовой декой (хулиганы постарались), мимо полировок, изъятых из кабинета бывшего первого секретаря бывшего райкома партии, мимо зеркала. Того, в которое гляделась Валентина Васильевна. В коридоре пусто. Но мой ключ звенит во всю Ивановскую. Я – рисковый парень. Я всегда так рискую. Все в природе заложено. Женщины – моногамны, пусть за хозяйством смотрят. Мужчины – полигамны. Набегаются по другим – крепче свою любить станут. Хотя тут же ловлю себя на мысли, что вру. Люблю-то по-настоящему вот этого единственного человека, библейскую Суламифь.

– Я не пью вина, – тихо сообщает Суламифь. – Да, нет. Не старайтесь. Оно на меня не действует, думаете, что плеснете в стаканчик, мозги затуманятся и… делай что хочешь?!

– Я ничего не думаю, – неожиданно осердился я. – Вот апельсинчик!

– Пошла мама в магазинчик, раздавила апельсинчик. – Не поймешь, как расценивать шутку.

Но я продолжаю:

– Пошла мама в коридорчик, раздавила помидорчик.

Она жует апельсин и с опаской глядит на меня. Просто. Как на чужого незнакомого:

– Что будем делать?

– Стихи читать!

– Кто кого перечитает, тот сдастся, давай! Только наизусть, не пропустив ни одной строчки.

Ее собственная шалость ей нравится.

Я читаю стихи на уже названном мне автомате. Стихи Уткина. Специально Уткина.

«И даже предаваясь плоти с другим, вы слышите – с другим, вы нежность вашу назовете библейским именем моим».

– Как Уткина звали?

– Иосифом!

Она смеется. Иосиф и Уткин, прямо Аполлон Сундуков.

Она, все-таки книжная червиха, читает, кажется Ахматову, а я думаю, что вот сейчас, минут через десять я захлебнусь в счастье. Мне ничего не надо в жизни. Только ее. Я гоню на автомате Блока: «Когда вы стоите на моем пути…»

У Суламифи горят глаза. Она, видно, тоже не знает, как выпутаться из клинча, в который все дальше и дальше загоняют русские поэты.

«Хорошо. И простыни свежие», – примитивно думаю я. – Семен Кирсанов: «Повстречательный есть падеж. Узнавательный есть падеж, полюбительный, обнимательный, целовательный есть падеж».

Стихотворный турнир она не выдерживает, поэтому бегло сбрасывает через голову майку. И мои глаза оказываются в листопаде. Это мелькает ее ладошка. Белье. Простыни. Незагорелые, бледные груди, выбритые подмышки, одеяло в углу кровати. Она лежит нагая. Как солдатик – пальчики с розовыми ноготками по швам. И я, совершенно пьяный, не раскупоривали ведь бутылку, рядом.

– Суламифь! – выдыхаю я.

А она:

– Нет, не тронь меня! Только лежи.

Я все же пытаюсь, за колено.

Она легонько хлопает меня по щеке:

– На вот, не тронь! Только лежи. Можешь обнять.

Я обнимаю. Она слегка толкает ладошками. Я вижу, что ее глаза уставились туда. Она смотрит на него , как на какое-то живое иносущество . Никогда в жизни я не видел такого недоумевающего взгляда. Это не было страхом. Страх вобщем-то был, но в нем сквозило любопытство, какая-то нерешительная жадность, а может и нежность. Я не знаю, что называют нежностью. Что-то материнское, что ли? Я читал давно, юношей, что они этого боятся, как паука, что у них по этому поводу бывает болезнь, которая называется вагинизм. Но она глядела, застыв, пока я опять не навалился на нее.

– Сказала, не тронь!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века