Великая Русская равнина в этих местах постепенно начинала холмиться, подпирать небо косогорами, отметки высот уже уходили, пожалуй, за двести метров и выше. В глубокой древности эту гряду холмов так и не смог одолеть ледник, надвинувшийся из Скандинавии. Он разделился на два языка и пополз дальше, на юг, обтекая гряду слева и справа. И, может быть, не случайно на этих высотах, не одолённых ледником, без малого тридцать лет назад разгорелась небывалая битва, от которой, как думалось дяде Саше, спасённые народы могли бы начать новое летосчисление. Враг, грозивший России новым оледенением, был остановлен сначала в междуречье Днепра и Дона, а потом разбит и сброшен с водораздельных высот. В августе сорок третьего, будучи молодым лейтенантом, тогда ещё просто Сашей, он заскочил на несколько дней домой и успел захватить следы этого побоища на южном фасе. К маленькой станции Прохоровке, куда был нацелен один из клещевых вражеских ударов, сапёры свозили с окрестных полей изувеченные танки — свои и чужие. Мёртво набычась, смердя перегоревшей соляркой, зияя рваными пробоинами, стояли рядом „фердинанды“, „тигры“, „пантеры“, наши самоходки и „тридцатьчетвёрки“, союзные „Черчилли“, „шерманы“, громоздкие много-башенные „виктории“. Они образовали гигантское кладбище из многих сотен машин. Среди него можно было и заблудиться. … Знойный августовский ветер подвывал в поникших пушечных стволах, органно и скорбно гудел в стальных раскалённых солнцем утробах. Но и мёртвые, с пустыми глазницами триплексов танки, казалось, по-прежнему ненавидели друг друга. … Теперь этого танкового кладбища нет. Оно распахано и засеяно, а железный лом войны давно поглотили мартены. Заровняли и сгладили оспяные рытвины от мин и фугасов, и только по холмам остались братские могилы. Дядя Саша, иногда наведываясь в поля с ружьецом, замечал, как трактористы стороной обводят плуги, оставляют нетронутыми рыжие плешины среди пашни. И как пастухи, выгоняя гурты на жнивьё, не дают скотине топтать куртинки могильной травы. Лишь иногда просеменит меж хлебов к такому месту старушка из окрестной деревни, постоит склонённо в немом раздумье и, одолев скорбь, примется выпалывать с едва приметного взгорка жёсткое чернобылье, оставляя травку поласковей, понежнее: белый вьюнок, ромашку, синие цветы цикория, а уходя — перекрестит эту траву иссохшей щепотью. Случалось, дядя Саша и сам нечаянно набредал на такой островок, где в жухлой осенней траве среди пашни охотно ютились перепёлки, и подолгу задерживался перед ржавой каской, венчавшей могильное изголовье. Иногда сидел здесь, усталый, до самой вечерней зари, наедине со своими мыслями, смотрел, как печалью сочатся закаты над этими холмами, и казалось ему, будто зарытые в землю кости всё прорастают то тут, то там белыми обелисками и будто сам он, лишь чудом не полёгший тогда во рву, прорастает одним из них…»
Носов говорит и о памяти страшной Великой войны, об эхе потерь, катящемся по просторам страны и просторам сердец соотечественников. «Ох, лихо, лихо, — вздохнул дед Василий. — Не заесть, не запить этова. Не заесть, не запить…»