В хмурый ноябрьский вечер 1716 года в имперской Вене попеременно то шёл дождь, то ледяная крупа стучала по брусчатой мостовой. В такую непогоду не только мирные бюргеры пораньше забирались под пуховики, но и в знатных особняках скоро задували свечи и воя Вена погружалась во мрак. В такое тёмное ненастье ко дворцу вице-канцлера графа Шенборна подкатила дорожная карета, выскочивший из неё малый взбежал на крыльцо и принялся дубасить кулаком в тяжёлую массивную дверь. Вышедший на шум дежурный офицер приказал лакею отворить, и незнакомец, чертыхаясь на проклятую погоду, вошёл в прихожую и снял шляпу, но, похоже, не столько от учтивости, сколько оттого, что она совсем отсырела от дождя. Вслед за тем нежданный посетитель, объясняясь одинаково скверно на двух языках — немецком и французском, потребовал, чтобы его немедля проводили к вице-канцлеру по важному и неотложному делу. На замечание офицера, что граф уже в постели и лучше бы прийти к нему утром, часов в семь, незнакомец неожиданно оттолкнул лакея и ринулся по лестнице в графские апартаменты, но был задержан здесь караульным солдатом и камердинером. На шум и крики двери опочивальни отворились и появился сам вице-канцлер в шлафроке и небрежно надетом на лысую голову парике.
— В чём дело? — высокомерно спросил Шенборн.
Дежурный офицер начал было объяснять, что ворвавшийся господин немедля, во что бы то ни стало хочет говорить с графом. Незнакомец прервал его:
— Граф, у вашего подъезда сидит в карете наш государь-царевич и хочет непременно видеть вас!
— Какой царевич? Что за чушь?! — воскликнул граф, хотя уже знал наверное, что это за царевич, как он оказался в Вене и почему явился именно к нему, Шенборну. Ведь ещё два месяца назад русский посол в Вене Абрам Веселовский именно с ним, Шенборном, имел странный и деликатный разговор о неладах царевича Алексея с отцом. В конце этого разговора посол напрямик спросил: не выдаст ли император Карл своего свояка, ежели тот явится к нему просить убежище? В тот же день об этом разговоре Шенборн доложил его величеству и состоялся имперский совет. Разногласия в семье русского царя были в общем на руку имперской Вене: слишком уж усилился царь Пётр после Полтавы и Гангута, чересчур вольготно чувствовали себя русские войска на севере Священной Римской империи германской нации! При таких обстоятельствах бегство царевича в Вену и его просьба о покровительстве императора давали сильный козырь в дипломатической игре с Россией. Поэтому имперский совет дружно решил предоставить царевичу убежище и защиту. Но тогда всё казалось таким далёким, а теперь вдруг далёкое стало близким — и царевич ныне у дверей его дома. Шенборн мысленно похвалил себя, отметив, что правильно добавил, передавая ответ императора Веселовскому, что самый верный и надёжный друг царевичу в Вене — он, граф Шенборн. И вот она, удача! Царевич явился не в императорский Дворец или к этому зазнайке канцлеру графу Зинцендорфу, а именно к нему, Шенборну. И все нити дела царевича отныне в его руках.
Вице-канцлер приказал незнакомцу (то был Пётр Меер, слуга-немец, привезённый в Петербург ещё покойной женой Алексея) немедля позвать царевича в дом.
Неизвестно, о чём думал царевич, переступая роковой порог: ведь хотя Алексей и не принимал прямого участия в большой русской политике, но от Меншикова и господ сенаторов, со многими из которых он был в дружеских отношениях, он наверно знал о враждебном отношении Габсбургов к усилению могущества России на Балтике. Так что царевич ведал, что он переступил сейчас порог дома недруга его страны. Впрочем, ещё отъезжая из Петербурга, Алексей знал уже, что едет не на свидание с отцом, а бежит под защиту недоброжелателей Петра.
По дороге, в четырёх милях за Митавой, он встретил тётку, царевну Марью Алексеевну, возвращавшуюся из Германии, и объявил ей, что едет к батюшке. Но, ведая, что тётка была дружна с его матерью Лопухиной, осмелел и полупризнался:
— Я уже не знаю, буду ль угоден отцу иль нет, я бы рад куда спрятаться!
Тётка, по её позднейшему признанию, сказала жалостливо:
— Куда тебе от отца уйти, везде тебя найдут!
И стала выговаривать, что царевич совсем забыл свою мать-монахиню: не написал ей ни одного письма, не прислал посылочку.
— Да я и писать ей опасаюсь! — забормотал царевич, испуганно оглядываясь по сторонам, хотя обе кареты стояли одни на пустынной дороге, а сами они отошли для разговора на лесную поляну, подале от слуг.
— Вот и зря всего опасаешься! — разгневалась тётка. — А хотя бы тебе и пострадать за мать — ведь за мать, не за кого другого!
Но царевич замахал руками:
— Что ты! Что ты! Я писать ей боюсь! — И затем добавил с холодной рассудительностью: — Да и в чём прибыль, что мне беда будет, а ей пользы никакой!