Как видим, действительный статский советник в отставке Ланге настаивал на том, что для вынесения единственно правильного вердикта присяжным нужно принять убеждение его совести в невиновности хорошо известного ему чиновника. Ланге подчеркивал, что принял на себя защиту Петровского потому, что, будучи его начальником в течение пяти лет, «знал все изгибы его сердца» и был уверен в его невиновности.
Защитник Прокофьева продолжал настаивать на том, что его клиент был пьян, потому что только сильно пьяный человек мог представляться кучером графа Муравьева в своем заявлении прокурору о Фролове. Более того, он утверждал, что центральную роль в преступлении сыграло именно участие чиновника Петровского. Заявление пьяного крестьянина вряд ли бы принял прокурор, если бы с ним не было чиновника. Под конец он в очередной раз попытался опровергнуть довод Петровского и его защиты о том, что лжеслужители Муравьева страшно напугали чиновника. Так же как и обвинитель, он настаивал на большей ответственности образованного подсудимого. Этой мыслью он заканчивал свое обращение к присяжным:
Я уверен, что даже в начале следствия вы не ставили на одну доску человека простого, маленького, как выразился свидетель Смирнов, неразвитого, и человека образованного. Вы не могли допустить, чтобы первый мог вовлечь последнего в преступление. Действия Прокофьева не могут быть вменены ему в вину.
Как следует из сказанного, и прокурор, и адвокат крестьянина Прокофьева указывали на меньшую ответственность «неразвитого» человека. При этом сам термин оказался заимствован из речи «другого якобы слуги Муравьева» – Смирнова, который не участвовал в написании доноса и теперь проходил как свидетель. С подачи адвоката или нет, но неразвитость становилась не только категорией внешнего деления, но и самоописания. Подобное объяснение, высказанное таким же «неразвитым», получало как бы значение свидетельства, становясь как будто более веским доказательством невиновности подсудимого.
В заключительном слове чиновник Петровский прямо объявил себя жертвой обстоятельств и говорил, что произошедшее с ним могло случиться с «каждой другой личностью». Прокофьев не говорил заключительного слова. Дальше судебный процесс подошел к самому важному – формулировке вопросов присяжным. Вообще уголовное судопроизводство по данному делу приобрело несколько абсурдный характер именно благодаря новой состязательной форме процесса и участию присяжных. В исторической литературе наиболее объемным исследованием дел по сходным преступлениям более раннего периода является монография Е. В. Анисимова[940]. Самое предварительное сравнение с ее материалом показывает, насколько смягчились нравы, чему, безусловно, способствовало все большее участие публики в суде.
Обычно убедительными бывают ответы, а не вопросы. Но в суде с участием присяжных очень многое зависело именно от формулировок вопросов, которые выводили на нужные ответы. В деле ложных доносчиков это особенно хорошо видно. Суд первоначально составил вопрос присяжным следующим образом: «Виноват ли подсудимый Тенчиц-Петровский в том, что 30 июня 1866 года сделал умышленно перед прокурором Окружного суда заявление, в котором заключалось прямое обвинение парикмахера Фролова в произнесении дерзких слов против Священной особы Государя императора?» «Произнесение дерзких слов» было цитатой из инкриминируемой подсудимым статьи 246 Уложения о наказаниях. В вопросе четко указывалось на то, что, по сути, подсудимые обвинили Фролова в тяжком государственном преступлении. Вторым вопросом спрашивалось, виноват ли в том же крестьянин Прокофьев.
Защитник Тенчиц-Петровского не согласился с такой формулировкой вопросов суда. Он предлагал спросить присяжных, были ли в заявлении, сделанном крестьянином Прокофьевым при участии Тенчиц-Петровского, признаки преступного деяния? Было ли это заявление ложным доносом? Если да, то виновен ли Тенчиц-Петровский в том, что принял участие в таком доносе?