Коняев добросовестно исполнил работу. И когда Тришачиха, через неделю, пришла за обновленной авессаломовской книгой, — книга желтела, отливаясь в золото, и застежки ее сверкали, как кованные из червонцев. Тришачиха была умилена — и, поцеловав Коняева в лоб, сказала:
— Ну, теперь, тебе от работы отбою не будет. Всем про тебя разблаговещу, всюду тебя введу. К Демерше сведу. Руки у тебя, вижу, золотые. Золото к золоту и пойдет.
С этого дня переплетчик Фавст пошел в гору. Его приятель, рабочий Коростелев, поддразнивал его:
— Ходунов раздавил Апокалипсис автомобилем, а ты его воскресил. Выходишь ты ретроград, товарищ.
Коняев отшучивался:
— Я только гроб ему позолотил: не встанет.
С этого же дня приступила Испуганная к выполнению дальнейшей части завещания Авессаломова: весь этот день она ничего не ела, — и, внеся в дом обновленный Апокалипсис, она положила его на стол под образами, окурила ладаном всю комнату, положила три земных поклона, со страхом разогнула книгу — и начала читать:
«Апокалипсис Иисуса Христа, его же дадé ему Бог показати рабом своим, имже подобает быти вскоре…»
— Быти вскоре, — вздохнув, повторила вслух Испуганная, — и тут же со всем своим сердцем, до глубины его глубин, поверила, что «быти вскоре» всему, тайной страшащему и гневом ужасающему, чтó заключено в читаемой книге. Она содрогнулась всем существом: тяжек долг выпал ей в жребий: читать сию книгу, — она содрогнулась испугом, близким к тому, каким испугал когда-то Спас Ярое Око, — но так же, как тогда, смиренно сложила в сердце своем и этот испуг, и эту свою волю. И запекшимися губами, — с трепещущим сердцем, — продолжала читать в обновленной авессаломовой книге:
— Быти вскоре: и сказа посла Ангела Своего, рабу своему Iоанну…
С тех пор «Быти вскоре» чуялось ей в вещаньях колокольного звона, в высоком колокольном плаче, в рыдании незримом над гробом, гибнущем в грехе и неведении. Ежедневно, с этого вечера, раскрывала она со страхом и благоговением обновленную книгу, и переходила в ней от тайны к тайне, от испуга к испугу…
«Се грядет со облаки и узрит его всяко око… Аз есмь Алфа и Омега, начаток и конец…»
— Конец! — повторяла она и принимала свое непреложное и грозное слово, — столь же грозное, как Ярое око, повергшее ее на всю жизнь в испуг…
Нет, напрасно думал переплетчик Коняев, что только новый гроб соорудил он обветшалой авессаломовской книге. За книгой сидел новый чтец. Авессаломов не умер: он только переменил уста для своего пророчества.
4.
Переплетенный Диарий хранился под половицей, в экономкиной комнате. С тех пор, как он был переплетен, Щека редко раскрывал его: переплет точно закрыл для него «Диарий» кожаной стеной. Щека изредка приподнимал половицу, раскрывал «Повесть о глупости человеческой» и читал оттуда выдержки: Аптекарь переехал в другой город, а Вуйштофович заходил к нему редко, и Щека читал один.
С переплетением Диария Щека почувствовал, что нового ему уже не начать, а в первом сделано все, что можно было сделать. Он впервые почувствовал свою ненужность, — и вместе некую злобу на переплетенный Диарий. Однажды в слезливый осенний день, он открыл «Повесть о глупости человеческой», вспомнив, что в конце «Диария» оставался чистый листок, но отыскивая листок, чтобы записать на нем дополнительную глупость человеческую, Щека напал на вклейку Коняева — и прочел ее. С большим вниманием затем отыскал он чистый листок и написал на нем своим, прямым, как забор, почерком: «Были два дурака в Темьяне — один книгу читал, а другой книгу писал; один умер, другой еще жив. Результат же многолетней деятельности обоих дуракообличителей нужно полагать одинаковым совершенно:
Щека захлопнул «Повесть» и сунул ее под половицу, но половицы даже не прикрыл хорошенько.
В этот вечер пришел к нему Вуйштофович и привел с собою казначейского чиновника Усикова. Усиков был принаряжен: в розовом галстуке и в чесучевой «фантазии».
Поздоровавшись, Вуйштофович сел в кресло, и указал Усикову на мягкий стул рядом с собою.
— Пан затевает марьяж, — указал он Щеке на Усикова. — И у него есть к пану маленькая просьба.
Щека молчал, выжидая.
Усиков поклонился и сказал:
— Насчет луку.
Щека молчал.
— Испанского-с. Просьба: хотя бы несколько луковиц с вашей плантации, единственной во всем Темьяне. Невеста моя, Клавдия Львовна Рязанова, акушерка, обожает лук. И предъявила мне условие: «я люблю вас, но хочу, чтобы на моей свадьбе был испанский лук к селедке. Я люблю необыкновенное». Свадьба назначена, но испанского я нигде не мог найти в магазинах. И вот, по любезной рекомендации Каэтан Феликсыча, обращаюсь к вам. У вас единственная, так сказать, плантация в наших палестинах. Могу ли я рассчитывать на пару-другую луковиц, хотя бы маленьких?
Щека молчал, — а любезно изогнувшийся Усиков, играл белесыми глазами.
— В «Повести о глупости людской» у меня больше места нет! — вдруг сказал Щека вполголоса.
Усиков прервал свои любезные изгибы, обращенные к Щеке, и посмотрел на Вуйштофовича.