Час спустя я распрощался со своим спутником, нашел комнату в маленьком отельчике за двойную против принятого цену, содрал с себя липкую одежду и до девяти вечера провалялся голый, в луже пота, на постели. В девять нашел ресторан, попытался было поесть, но не смог. В жизни я так не страдал от жары. Сидеть рядом с настольной лампой было пыткой. Выпив несколько стаканов холодной воды, я покинул террасу ресторана и направился в парк. Было уже, надо сказать, около одиннадцати. Со всех сторон в том же направлении тянулись люди, множество людей. Это напоминало Нью-Йорк душным августовским вечером. Опять я почувствовал себя посреди человеческого стада, чего никогда не испытывал в Париже, за исключением времени неудавшейся революции. Я неторопливо шел по направлению к храму Юпитера. На пыльных аллеях за расставленными как попало столиками сидели в темноте пары, негромко разговаривая за стаканом воды. Стакан воды
... всюду мне виделся стакан воды. Просто наваждение. Я начал смотреть на воду по-новому, как на новый основной элемент жизни. Земля, воздух, огонь, вода. В данный момент вода имела первостепенную важность. Парочки, сидящие за столиками и негромко переговаривающиеся среди покоя и тишины, помогли мне увидеть греческий характер в ином свете. Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей — и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, — все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы — тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир — бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать.
* * *