Отлично поев в кабачке на площади, под вечер мы отправились на автомотрисе в Афины. Один из попутчиков, грек, возвращавшийся из Америки, жовиальным манером приветствовал меня как собрата американца и пустился в бесконечный, глупый и нудный монолог о великолепии Чикаго, где, подозреваю, он и месяца-то не прожил. Смысл всей его болтовни сводился к одному — как ему не терпится вернуться домой, то есть, разумеется,
В Афинах оказалось настолько прохладно, что можно было надевать пальто. Климат в этом городе неустойчивый, как в Нью-Йорке. В предместьях — жуткая пылища. Порой даже в центре Афин, где можно увидеть самые фешенебельные, ультрамодные многоквартирные дома, улицы немощеные и представляют собой просто грязную дорогу. Полчаса пешком, и вы можете оказаться на окраине. Это действительно огромный город с чуть ли не миллионом жителей; он вырос в сотни раз со времен Байрона. Преобладающие цвета, как и во всей Греции, — синий и белый. Даже газетный шрифт здесь — яркий небесно-синий, отчего вид у газет безгрешный и ювенальный. Афиняне просто набрасываются на газеты; у них неистребимый голод на новости. С балкона номера в «Гранд отеле» мне открывался вид на площадь Конституции, которая по вечерам была черна от народа: тысячи людей сидели за маленькими столиками, уставленными каким-нибудь питьем со льдом, официанты с подносами носились от столиков к кафе, окружающим площадь, и обратно.
Здесь однажды вечером я и познакомился с Кацимбалисом, возвращавшимся в Амаруссион. Это была встреча так встреча. Из всех неожиданных знакомств с людьми, с которыми меня сводила жизнь, это можно сравнить лишь с двумя — знакомством с Блезом Сандраром и Лоренсом Дарреллом. В тот первый вечер я больше помалкивал — только завороженно слушал каждое слово Кацимбалиса. Я понял, что он создан для монолога, подобно Сандрару или Морикану, астрологу. Монолог, когда он хорош, нравится мне даже больше дуэта. Это все равно что смотреть, как человек пишет книгу исключительно для тебя: пишет, читает вслух написанное, разыгрывает в лицах, исправляет, смакует, упивается ею, наслаждается твоим восхищением, а потом рвет ее и швыряет клочки на ветер. Величественный жест, ибо, пока он произносит свой монолог, ты для него Бог — если паче чаяния не болван, лишенный чуткости и терпения. Но в таком случае вы никогда не услышите монолог, сравнимый с тем, о каком я говорю.
В первую нашу встречу он предстал передо мной занятною смесью черт: бычье сложение, устремленность грифа, проворство леопарда, нежность ягненка и жеманность горлицы. Меня восхитила его прекрасная огромная голова, заставившая почему-то предположить, что это особенность афинян. Руки его были слишком малы для такого тела, однако изящны. Это был полный энергии, сильный мужчина, который не чуждался хулиганского поступка и сочного словца и от которого вместе с тем исходила какая-то мягкая и женственная теплота. Трагичность была сущностным элементом его души, и искусная мимикрия только подчеркивала это. Он был невероятно отзывчив и в то же время безжалостно жесток. Казалось, он все время говорит только о себе, но при этом — никакого самолюбования. Он говорил о себе потому, что был самым интересным человеком из всех, кого знал. Мне такое свойство по душе — я и сам этим грешу.