– Дурно это, брат! – помрачнел Всеслав. – Выходит, что ты безвинную женщину страже предал. А что померла она – твой грех.
– Знаю! – отмахнулся Михайла. – Я и сам себя не вспомнил, когда про это узнал. Решил грех загладить, дитя, что при ней было, себе на воспитание взять.Батюшка-то покою не дает: дескать, обзаведись дитями. Вот и был бы ему внучонок готовенький, или внучка – я ужне знаю. И с тобой хотел посоветоваться, только где ж тебя сыщешь? Целыми днями пропадаешь где-то. Сам решился, пошел в ту тюрьму, а там ребенка уж нет, и никто не знает, где он. Вроде, кто-то пришел, да забрал. Я так сужу – кто его взять мог? Из родственников кто-нибудь, такая же голытьба... Худо!
– Худо, брат! – вздохнул и Всеслав. – Ну, уж ничего назад не воротишь. Надо бы тебе к исповеди сходить, церковное покаяние принять. Завтра и пойди. А пока ложись-ка спать. Ты в расстройстве душевном, да и выпил, видать, немало... А я, пожалуй, выйду перед сном, похожу на вольном воздухе. Что-то вино твое в голову мне ударило.
Михайла пьяно кивнул, и Всеслав вышел. Долго стоял на дворе, смотрел в небо. На душе было скверно – словно он сам, а не братец предал несчастную, безвинную нищенку и дитя ее. Повздыхал, посокрушался, глядя на прекрасные Божьи звезды – и скорым шагом пошел со двора в ночь, развеивать хмель.
... Михайла, однако, спать не лег – остался сидеть за столом. Глотал вино, как воду, отщипывал корочку хлеба, заедал – и снова погружался в горькие свои думы. Наконец, сон сморил его. Опустилась купеческая головушка на белую скатерть, на вышитый рукав, и заснул Михайла тем богатырским сном, который так часто одолевает хлебнувших лишнего русичей.
Свеча осталась гореть, не свеча даже – малый огарочек. Тут бы и погаснуть ему, утонуть бы огоньку в расплавленном воске, но случилось странное, небывалое совсем. Скудный язычок пламени вместо того, чтоб погаснуть, вспыхнул ярче прежнего. Казалось, горит сам воск, и воздух кругом. Быстро-быстро побежали по скатерти синие искорки, шаловливо прыгали, как бесенята.
Михайла спал, и не чуял, как занимаются сухие стены, как добегают бесовы огоньки до ложа и вспыхивают там шелковые подушки. До поры-до времени язычки пламени не касались его – словно кто-то незримый круг очертил, и заключил в нем спящего купчину. Но вот озорной огонек вспрыгнул на рукав рубахи, лизнул ладонь...
Михайла пробудился, но пробужденья не осознал – только что в тягостном кошмаре виделась ему геенна огненная, где прыткие бесенята тыкали ему вилами в бок, загоняя в самое пекло. Сон продолжался, но боль стала настоящей, жар – ощутимым. Печет лицо, сворачиваются, потрескивают волосы на голове, в бороде... Невыносимая боль опалила правую руку – вскрикнул, сжав зубы, стал сбивать с рукава пламя. В дымном, багровом мраке кинулся к двери, но ткнулся руками в стену. «Показалось», – сообразил, начал шарить рядом. Снова стена.
– Да где ж она, проклятая! – закричал мучительно. Со двора уже доносились крики, вылетали от жара окна... Но двери не было, словно черти ее забрали. Михайла уже обшарил все стены, искал и там, где быть ее не могло. Наконец, решившись на страшное, бросился через алые всполохи к окну.
Стоящие во дворе люди видели, как русский купец с разбегу, словно сотня чертей за ним гналась, выкинулся из высокого окна постоялого двора. Одежда его, волосы – все горело, и он катался по земле, крича от боли. Ему кинулись на помощь. Сбили, затушили пламя – и тогда открылось лицо купца – нечеловеческое уже, один багровый, кровавый пузырь... Заплакали женщины, тоненько завизжал чей-то ребенок. В это время с треском обвалилась крыша, сноп искр взлетел в черное небо и многие слышали из огня – не то утробный смех, не то рыдание...
Всеслав бродил долго, пока не стало клонить в сон, ноги не начали заплетаться одна за другую. Тогда свернул к постоялому двору. Не видя его, даже из-за домов почуял недоброе – услышал горестные вопли и плач, почуял запах гари, который не спутаешь ни с чем. Кинулся бежать, и на повороте остановился, словно запнулся.
За малое время постоялый двор выгорел почитай что дотла. Но чудо – все, находящиеся в нем, остались живы и невредимы, кроме русского купца, по вине которого и вспыхнул пожар. Он, страшно обгоревший, лежал на земле, на милосердно постеленной кем-то рогожке, дышал часто, мелко. Толпа расступилась перед Всеславом.
– Братка! – вскрикнул он, и сам не узнал своего голоса. – Да что ж это такое!
Рыдания подступали к горлу, тоска ледяной лапой сжала сердце. И тут Михайла открыл глаза. Странно выглядели эти водянисто-голубые глаза на багровом лице, которое уж и лицом-то назвать нельзя было.
– Вернулся... – сказал Михайла с видимым усилием. – А я, видишь... И покаяния принять не успел. Черти меня взяли.
Михайла застонал.
– Да что ж ты говоришь! – затормошил его Всеслав. – Лекаря теперь тебе сыщем, залечит он тебя!
– Меня теперь нечистый залечит, – упрямо сказал Михайла.
– Ты думаешь, я не знаю, кто огонь-то разжег? Воздалось мне по грехам моим, сам он за мной явился...