Я даже придумал рассказ — о том, как человек вдруг решает, что с него довольно. Он, как обычно, утром выходит на работу, и вдруг что-то тормозит его. Невозможность. Невозможность автоматически следовать тем же путем, что и каждый день. Разговаривать с сослуживцами те же разговоры. Выбегать в обеденный перерыв в кулинарию и радоваться купленным сосискам. Получать, униженно нагибаясь всем телом, зарплату пятого и двадцать пятого. Вечером, от бессилия, смотреть идиотские телепередачи... И тогда он поворачивает и идет в другую сторону. Неизвестно куда. Вслепую идет. Заходит сначала в магазинчик, на рынок. Покупает зачем-то шагомер за одиннадцать рублей и помидор. Он не совершает никаких безумств, как Клейн у Гессе в «Клейне и Вагнере». Не крадет казенных денег, не убивает жену, которая эксплуатировала его всю жизнь, и даже не помышляет об этом.- Он просто идет в сторону, противоположную всем. Но когда он решает вернуться назад, насладившись свободой прогула, он не может. Не может попасть туда, откуда ушел, не может отыскать жену и обнять ее, да, пожалуй, и не хочет: это плата за право плыть против течения. Он еще не знает, как дорого придется платить, он еще только-только заразился этим сладостным чувством свободы, ему еще кажется, что, для того чтобы наслаждаться этим чувством всегда, достаточно будет нескольких эффектных жестов, и для начала он покупает бутылку коньяка, чтобы, позвонив любимой женщине, набраться храбрости и сделать-таки ей признание.
И вот здесь я обрываю свой рассказ в недоумении. Я не уверен, что все произойдет так, как мною задумано. Скорее всего, все обернется иначе, коньяк будет, конечно, выпит, но не с любимой, а с другом, и мой герой вернется из пограничной ситуации в тоске тяжелого похмелья, чтобы, склонив голову на грудь терпеливой матери своей или – да простит меня Саша Соколов – тоже терпеливой, но уже начинающей проявлять признаки недоуменного раздражения жены, засвидетельствовать – а потом опять, и опять и опять — невозможность перевоплощения. И как в жизни всякого советского человека, с детства приконопаченного Системой к верстаку, как недоделанный Буратино, это будет продолжаться долго, до тех пор, пока от коньяка не треснет печень или в один прекрасный день — вернее, ночь, ночь для этого больше подходит — на платформе «Северянин» не окажется он, чтобы ехать в Сергиев Посад, для того чтобы на рассвете — пьяная, сентиментальная блажь — преклонить колени в виду голубых с золотом куполов Лавры, на которые, безусловно, взирает со своей высоты Бог, который ведь может и его заметить неподалеку и призреть ничтожество его, просветить и образумить, подарить частицу терпения своего, и часть зоркости ока своего, и благодатной чуткости ушей своих малую толику. Но вместо этого герой (а может быть, и автор) опоздает на последнюю электричку, и тогда откуда-то (ноябрь, одиноко, холодно, прожектор над мостом ущербно угрызает темноту) вдруг явится из паутины рельсов человек с лицом сырым, как непропеченный блин, ночной человек в телогрейке с неприятным сырым запахом изо рта и спросит деловито:
– Куда едешь?
И на невнятное лепетание твое (идиотская интеллигентская привычка отвечать на дурацкие вопросы) вдруг так же неожиданно и деловито спросит:
– Нож есть у тебя?
– Нет, — холодея, но все же рассчитывая на природное обаяние свое, быстроту ног, но и уже втайне взывая к спящему, не дождавшемуся тебя Богу и к терпеливой матери твоей, скажешь ты. — Нет, ножа у меня нет.
А он опять туповато, внимательно, оценивающе оглядит и молвит:
– Как же ты без ножа-то?
Как же без ножа, как же без ножа, действительно, как же...
– Да вот так, без ножа...
И он сжалится, этот страшный человек, он сунет в карман деловитую руку и извлечет заостренную призму, поблескивающую в свете прожектора, и его рука вложит в ладонь твою режущую тяжесть этого предмета, каленую сталь его, и глаза его скользнут по твоему тонкому горлу, вытянувшемуся от недоумения:
– Что это?
– Фреза.
– Зачем?
– Морду распишешь кому-нибудь!